Астрономічний www.galactic.name led освітлення в Україні Астрономія
www.galactic.name
Thu, 02 May 2024
Multilanguage

Astronomy Dnipro Ukraine - Facebook
Астрономам
Скачати

Астрономічний портал
"Ім'я Галактики" створено у вересні 2007 року. Його мета - популярізація астрономії.




Экстенса / Extensa (научная фантастика)

Вернуться к категории [ Научная фантастика ]

Яцек Дукай. Экстенса.

Jacek Dukaj – EXTENSA
© Wydawnictwo Literackie, Kraków 2002
Перевод: MW – 2010

ЭкстенсаМне было шесть лет, когда ушел дедушка Михал. Помню очень многое. Я привык играться с Ларисой возле его могилы, за ручьем. Там рос огромный дуб. Мы забирались по его веткам. Могила дедушки была слева. Во второй половине дня тень дуба перемещалась к ней. Мы ложились в траву, за пределами сучковатых корней дерева-патриарха, на мягкой земле. Те же самые насекомые путешествовали по нашим телам. Мы глядели в жирную синеву, разговаривали ни о чем. Полу-сон, полу-явь, детство. Над нами три креста: дедушка Михал, прабабка Кунегунда, Иероним; Иероним был первым.

Ближе к закату тень указывала на уже настоящее семейное кладбище: то самое, что находилось по другой стороне ручья, под вербами. Сто семьдесят восемь крестов. Мне как-то никогда не приходило в голову спросить, границей чего является ручей.

Мы игрались на дубе и под ним, поскольку это было самое огромное дерево во всей округе. С самых высоких его ветвей я мог видеть крыши нашей фермы, башню ветряной мельницы. Я прочитал про Фалеса и на следующий же день замерил тени – свою и дуба. Дерево было высотой в сорок семь шагов шестилетки. Воистину, растение-Бог. Лариса спросила, что я делаю, когда я медленно шествовал прямо на могилу дедушки Михала. – Призываю духов, - ответил я на это, поскольку, на первый взгляд это и вправду походило на ритуал. С конца тени я спрыгнул между крестов. Хаааа-ха-хаах! Ноги поднимаются высоко, сгибаются в коленях глубоко, руки резко изломаны, лицом в небо. Так дитя переходит от одной забавы к другой, плавно сменяя последующие аккорды. Лариса присоединилась ко мне. Мы танцевали. И хихикали.

Где-то после сотого пируэта, я увидал его, сидящего под стволом, в колыбели корней. Он курил трубку. Я замер; Лариса оглянулась и тоже его увидела.

- Дедушка! – взвизгнула она и побежала к нему.

Дедушка Михал улыбнулся, протянул руки. Лариса со всего размаху вскочила в его объятия. Он крякнул и рассмеялся – голос я узнал.

Я подошел. Поднял и подал ему трубку, выбитую атакой сестры. Тот взял чубук левой рукой, правой гладил Ларису, та уже сидела у него на коленях, крепко охватив за шею; подсовывая голову под седую бороду. Еще месяц назад она засыпала вот так, в запахе его табака, под прикосновением его громадных ладоней – чуть ли не каждый вечер. Потом он переносил ее в ее кровать. Лариса была самой младшенькой, он был ее дубом.

Сейчас же она что-то нашептывала ему на ухо. Я стоял и смотрел; еще мгновение, и просто сбежал бы. Дедушка поднял на меня взгляд, улыбнулся, подмигнул. Я улыбнулся в ответ.

Пальцем указал за спину, на крест.

- Ты же мертв.

Тот кивнул.

- Ну да.

Потому-то я и не убежал.

Сел рядом. Прикоснулся к его плечу – через колючую материю рубахи; потом уже непосредственно, к ладони, к сухой, морщинистой коже. Дед присматривался с улыбкой. Теперь я знаю, его развлекали широко раскрытые глаза ребенка. Детские глаза, зеркало наивности, все в них правда, все совершенно нормальное, даже в величайшем изумлении. – Где ты был? – спрашивала Лариса. – Всегда рядом с тобой, белочка, - шептал он в ответ, целуя ее в лобик. Слезы в глазах старца, озера прощенной боли, забытых обид.

Он рассказал нам сказку. Как бывало и раньше. И теперь тоже; длинную. Про Принца и его Книгу. Книга была очень старинная, оставалась в роду с незапамятных времен. Когда нужно было принять важное решение, Принц, как и все до него - обращался за советом к своему отцу. Открывал Книгу, читал заклинание, прибывал дух Старого Князя. И вот тут пришло время сделать очень сложный выбор. Что делать, спрашивает Принц. Отец не знает, но советует спросить у своего собственного отца – как и сам спрашивал до сих пор. Принц берет Книгу и призывает Князя-Деда. Дед – Князя-Прадеда, Прадед – Прапрадеда… И так оно идет, в ритме детской считалочки, в ниспадающей каденции; мы смеялись и скандировали вместе с дедушкой.

В конце концов, Лариса уснула. Солнце уже близилось к закату, помню багрянец того неба; именно в таком багрянце я любил засыпать, на пахнущей сырым деревом веранде, в дыхании большого дома, открытого ветреным пространствам всеми своими дверями и окнами… Дом! Нам нужно возвращаться! Я схватился на ноги, дедушка разбудил Ларису. Вставала она неохотно. Разоспавшуюся, я потащил ее за руку.

- Не забывайте о Книге! – кричал за нами дедушка, уже невидимый в тени могучего дуба, когда мы брели через холодный ручей. – Помните о Книге!

Потом уже я размышлял, как, собственно, кончается та сказка; как она вообще может закончиться.

Еще не раз у меня были оказии его спросить, но тогда мне это как-то не приходило в голову. Нелегко сконцентрировать внимание шестилетнего пацана на чем-то.

Зато дух дедушки рассказывал о множестве других вещей. Я помню очень многое.

1.

Это начинается незаметно, чаще всего – от поражения банальностью.

В один прекрасный день – сколько тогда тебе лет? не более двенадцати – тринадцати – тебе приходит в голову, что никогда уже не будешь ребенком. Во второй раз уже не переживешь ни часу, ни минуты из того времени. Уже защелкнулись стрелки, все пропало, все шансы кончились. Это как волновая функция – из всех возможностей ты коллапсируешь к одному единственному состоянию. Такое и только такое детство ты понесешь в себе до самой вечности. И проигрываешь с каждым днем.

И вроде бы, все мы об этом прекрасно знаем – но внезапно ты понимаешь окончательные последствия, ассимилируешь эту неизбежность в самую сердцевину души, и ноги под тобой подламываются, голова кружится, ты садишься на земле, перепуганный, отчаявшийся, сердце бьется сильно и медленно. Считаешь: раз-два, три-четыре, пять-шесть, это шаги смерти, так она крадется, так отмеряет, атомные часы вселенной, метроном полураспада, клепсидра энтропии.

Чтобы вызволить себя из подобного состояния, великие вещи не нужны: вкус свежего яблока, запах ночи, смех твоей младшей сестры… И ты встанешь, в конце концов – встанешь, все мы поднимаемся. А за тобой, на земле, карликовая тень: останки ребенка.

* * *

Мы разводили лошадей. Табун насчитывал более двух сотен голов. Когда мы сгоняли их всех в загон - корраль, от грохота их копыт камни переворачивались в своих подземных логовищах. Только мы и Запарты разводили лошадей в таком масштабе; но табун Запартов было почти что в половину меньше. Весной мы перегоняли верховых животных по бесконечным лугам Зеленого Края, и один раз случилось так, что в этой бесконечности табуны все же встретились, наскочили один на другой, перемешались. С тех пор мы клеймили животных. Наш знак – это две перевернутые по отношению одна к другой подковы; знак Запартов – крест. Клеймление жеребцов в основном проходило снаружи, на выгуле. Иногда я садился на ограде и приглядывался. Но меня не было при том, когда отец и дедушка Михал клеймили Третью Звезду. Мне рассказывал Иезекииль; а потом и сам дедушка. Третья Звезда вырвалась на мгновение и, еще лежа, лягнула так неудачно, что попала копытом прямо в грудь старику. Удар лошади не был особенно сильным, но дедушка Михал явно почувствовал, как что-то у него там, в теле, переместилось. Из него выбило весь дух, он тяжело сел на землю. А потом тут же появилась боль, жгучая, колющая. Папа, Иезекииль и тетка Фекла склонялись над дедушкой. – Все уже нормально, все хорошо, - сопел он. Только хорошо никак не было. Его отнесли в дом, в его комнату на втором этаже пристройки. Он хотел пойти сам, но оказалось, что нужно подхватить его под мышки; а кончилось тем, что его занесли – на помощь позвали еще Натаниэля. Малыш Иоанн галопом поскакал за Доктором. Вот тогда-то узнал и я. Я немедленно побежал к дедушке, только там уже собралась половина семьи, так что мама прогнала нас, меня и Ларису. Лариса плакала. (С плачем Ларисы бывало так: иногда он вызывал у меня дикие приступы злости, я орал на сестру, передразнивал ее, строил рожи, так что она всхлипывала еще громче, тем большая во мне нарастала злость… а иногда – ее плач вздымал во мне волны сочувствия, подобной печали, тогда я пытался неуклюже успокаивать ее, бормотал какие-то слова утешения, крепко прижимал к себе; дети так сильно полагаются на телесность, прикосновение и тепло успокаивали все наши кошмары… Один раз злость, в другой раз сочувствие – и, казалось, не существует такого правила, позволяющего предугадать, какой образец реакции возьмет сейчас верх). С глазами полными слез Лариса спряталась под лестницу; я вполз за ней. Места темные, места теплые, душные, места полумрака – там безопасность, там утешение. – Он умрет, умрет - всхлипывала сестренка. Эти слова она услышала от кого-то под дверями дедушки и теперь повторяла вслух, это был ее величайший страх, поскольку совершенно непонятный. – Не умрет, - говорил ей я. – Не умрет. – Умрет, умрет, умрет. Не прошло и года, как умерла двоюродная сестра, Маргарита. Вечером еще жила, а утром была мертвой; после того мы ее никогда уже не видели. Когда спросили у папы, он ответил, что ее забрала смерть. И теперь к Ларисе вернулись все детские страхи, связанные с неизвестным. Большой палец тут же направился ко рту, она втиснулась в угол ниши – худые коленки под подбородком, пальцы ног подогнуты, волосы цвета соломы скрывают опухшие глаза, эта гримаса безграничного отчаяния на детском личике, искривленные в плаче губки разбивают мое сердце. Среди детей плач заразителен; чем дольше я на нее глядел, тем сам был ближе к слезам. У меня уже дрожали губы, уже предательски защипало в глазах. И тут я схватил ее за руку. – Пошли. – Потянул ее раз, другой, третий, все сильнее, пока она наконец не сдвинулась и потому же позволяла себя вести. – Пошли, сами увидим.

Наш дом состоял из более десятка меньших и больших зданий, собравшихся в форме прямоугольника вокруг старейшей части: деревянной фермерской хижины. Теперь в ней ночуют только гости; тем не менее, она осталась осью всего комплекса. С востока с ней соединяется самый большой дом (в котором жили мы сами): трехэтажный, каменный, с шестью дымовыми трубами, обширной верандой и длинным крыльцом. Пристройка дедушки находится на его тылах. Крыльцо полностью окружает большой дом, мы использовали его в качестве коридора, именно так переходили из комнаты в комнату. Частенько прокрадывались по нему (мы, дети) под окна закрытых для нас помещений и подслушивали, подглядывали. Еще чаще, просто гонялись по крыльцу до потери пульса или гневного вмешательства кого-нибудь из взрослых. Мать кричала, что когда-нибудь мы обязательно свернем себе шеи. Даже если и так, то не таким образом – имелись намного более правдоподобные возможности. Малыш Иоанн как-то ночью показал мне, как можно забраться на крышу и как с нее переходить на крыши других зданий. С перспективы крыши все было совершенно другим; прекрасно известные места вдруг делались экзотическими конструкциями с таинственным назначением. Я забирался, когда только мог – то есть, в основном, ночью, потому что днем всегда существовал риск того, что тебя выследят. Но в этом было и что-то еще: наркотик высоты. С крыши я видел даже дуб. Я забирался и на дуб; с него я видел наши крыши. И было еще вот что: дыхание громадных площадей. Особенно ночью, теплыми звездными ночами. Шесть лет, тысяча снов, я забирался между одинаковыми, квадратными дымовыми трубами, поднимал голову, открывал рот и долгими глотками пил ночь; а ночь пила меня. Река ветра в волосах, в горле кисть запахов (земли, травы, дыма, снова земли), в ушах шум, страшный, великолепный шум бесконечных пространств; тот неслышимый грохот, что представляет собой фон любой тишины, а в такие ночи он попросту разрывает тебе череп. Опершись спиной о трубу, с широко раскрытыми глазами, полуоткрытым ртом, я дрожал – озябший и разгоряченный. (Теперь-то я уверен: если бы не Малыш Иоанн, если бы не крыши нашей фермы – я бы не принял кубка Мастера Варфоломея).

Но в этом же царстве существовали и нижние тропки, и намного более легкие поводы для дрожи. И я повел Ларису. Я знал, что с крыльца можно перескочить на выступ пристройки, а потом так по нему переместиться, шажок за шажком, чтобы заглянуть в окно дедушки ной спальни. Понятное дело, такой прыжок представлял собой смертельный риск – только ребенок не видит этого подобным образом. Мы перескочили оба – я первый, сестренка за мной – и даже не глянули вниз. Притаившись, мы приблизились к окну, одним движением подняли головы. Уже стоял вечер; за нашими спинами была тень хмурого неба; перед собой – теплый свет заполненной людьми комнаты.

Там был дедушка Михал – он лежал на кровати, неподвижный, нам были видны его руки на одеяле и горб носа; там был Доктор – он ходил кругами от двери к кровати и назад, время от времени склоняясь над дедушкой и вслушиваясь в ритм его дыхания, проверяя пульс; там же был папа, дядя Анастасий, дядя Карл, тетки-близняшки; был Пастор, приезда которого я не заметил – он сидел на стуле в ногах кровати, спиной к окну, склонив голову, это выглядело, словно он спал, но потом убедились, что на самом деле читал из лежащего на коленях молитвенника.

Все это длилось долгие минуты, четверти часа. Уже смеркало, поднялся предночной ветер, я узнал его по запаху. Время от времени двери спальни открывались, в средину заглядывали родственники. Тетки-близняшки снова начали плакать. Доктор открыл свою сумку, блеснули металл и стекло. Он вонзил иглу в руку дедушки, вколол в жилу какую-то темную жидкость, потом сунул руку в кармашек жилета, глянул на часы. Дедушкины пальцы сжали одеяло; я сжимал вспотевшую ладошку Ларисы. Чего мы там ждали, вцепившись в парапет, приклеившись к стене в пяти метрах над землей? Какой секрет желали подглядеть?

Правда, в конце концов, подглядели. Дедушка вдруг уселся, мы увидели его лицо, перепуганные глаза, слюну и кровь на подбородке. Он начал кашлять, хватаясь за грудь. К нему припал Доктор, припал папа, остальные члены семьи – пока Доктору не пришлось на них накричать, лишь после того отодвинулись. Дедушка, с искаженным от боли лицом, что-то хрипло шептал. Видимо, его не могли понять, потому что вдруг утихли, и тогда четко прозвучали слова Пастора: - Закон Господа совершенен – он подкрепляет дух; свидетельство Господа несомненно – поучает глупца; приказы Господа справедливы – они радуют сердце; заповедь Господняя просветляет глаза и просвещает тебя… - Лариса крепко схватила меня за рубашку, отвернула голову от окна. – Умрет, умрет, умрет, умрет. – Ну, умрет, а ты замолкнешь тут?! – рявкнул я на нее.

Ведь там, внутри, происходили удивительнейшие вещи. Доктор поднял над головой пустые руки и отошел от кровати. Папа, тетки и дяди стояли молча, неожиданно окаменев. Пастор же, склонившись над дедушкой Михалом, яростно кричал на него:

- Вплоть до могилы! Вплоть до могилы! Вплоть до могилы!

Я не очень понимал, что бы это могло значить. Неужели только рефрен очередной молитвы? Пастор выговаривал эти три слова голосом, предназначенным для осуждающих и проклинающих проповедей; он был повернут к окну спиной, только я прекрасно мог себе представить, как сейчас выглядит его лицо.

Что самое странное, казалось, несмотря ни на что, будто бы дедушка его не слышал. Он пусто глядел прямо перед собой – то есть, куда-то вправо, в угол спальни между кроватью и дверью – и дышал свое. На губах лопались кровавые пузырьки. У меня во рту собиралось на рвоту. Сглотнул с огромным усилием.

И тут Пастор замолк. Кто-то вскрикнул; кажется, какая-то из теток. Лампочка замигала, как будто бы вокруг абажура пролетела громадная моль. В том месте, в которое всматривался дедушка Михал, набухла тень; набухла, разрослась на треть помещения, затем быстро отступила и растворилась.

Зеленое платьице, роза в темных волосах, загорелые, обнаженные плечи. Она тепло улыбается, подходя к дедушке, садясь на кровати, беря в свою ладонь дрожащую руку старика; он улыбается ей.

Полнейшая тишина. Пастор вздымает руку, словно готовясь к удару Моисея[1]. Папа хватает его за ту руку, удерживает Тетка Иоанна отворачивается от всех них, опирает лоб о стену.

Молодая женщина с розой в волосах снова укладывает дедушку на кровать, подсовывает ему под голову подушку. В этой тишине я бы услышал, если бы она что-то сказала; но не говорит ничего. Она склоняется над дедушкой. Мне казалось, она его поцелует – но нет. Оттирает верхом ладони его полуоткрытые губы, осторожно закрывает его веки. Она все так же легко улыбается. В ушах у нее серебряные сережки, маленькие, блестящие.

Потом встала, глянула на меня, пригладила платье и расплылась в воздухе.

* * *

Через месяц после того, как его забрала красавица Смерть, мы встретили дедушку Михала под дубом, и он рассказал нам сказку.

Потом случалось не раз, что он посещал нас, меня и сестру, когда мы были вместе, но значительно чаще приходил к нам по отдельности. Я знаю, что он регулярно появлялся, чтобы обнять на ночь Ларису, она ожидала его всякий вечер. Для меня тоже существовало такое время и место – достаточно было забраться на крышу.

Откуда он выходил, куда уходил – должно быть, он перемещался по воздушным дорогам, иначе бы я его услышал, тяжелые шаги по расшатанным черепицам.

 Он садился, опершись о соседнюю дымовую трубу, мы глядели в одном и том же направлении. Ветер уносил в темноту запах его табака.

- Король Мидас сломал себе ногу. Папа говорит, что хорошо уже не срастется.

- То был дикий конь.

- Наверное, его застрелят. Даниэль был на Торге и спустил кучу денег. Говорит, что женится. Все в бешенстве.

- Ха, помню, как он тогда привез ту рыжую девушку от Месенитов. Потом самая ночь и вдруг слышим топот копыт, выстрел и крики. Родственники вспомнили про нее. Еще чуточку, и у нас была бы здесь вторая Троя.

- Дедушка, а с бабулей ты тоже на Торге познакомился?

- Видишь ли, малыш, бывают всякие торги, хе-хе. Только нет. То было в какую-то из весен чудес. Мы вели табун от побережья, как начало сыпать алмазами. Буквально пара мгновений, и земля выглядела как после страшного града. Кузену Томасу выбило глаз. А вот этот шрам, вот этот, видишь? – это тоже оттуда. Лошади, понятное дело, с ума посходили. Пришлось нам разделиться, чтобы найти самых перепуганных, которые сбежали дальше всего – и все равно, где-то с дюжину так и пропало. Впрочем, у всех были поранены копыта. Я поехал на запад. По дороге были крупные рощи и поменьше; приходилось проверять все до единой: ведь там они могли спрятаться, только там земля была чистой. Но, естественно, сами деревья тоже первертировали, и когда уже…

- Пер… чего?

- А. Аккурат тогда это была металлическая изморось. Понимаешь, их все словно оковали, до последнего листочка, тонюсеньким слоем железа. После такой весны земля не родит десятками лет. Бывал когда-нибудь за Второй Рекой? Загляни на Водопады, там до сих пор еще стоит Окаменевший Лес с двадцать седьмого.

- Роза тетки Изабеллы…

- Ну да. Это хрусталь, тогда все превращалось в хрусталь.

- А человека? Тоже может так спретевовать?

- Не бойся, часто такое не случается. Хмм, в общем, въезжаю я в ту рощу и слышу ужасную ссору. Гляжу, три девицы в одном исподнем дерутся за какую-то тряпку. Ха, а когда меня увидели… Божечки мои!

- А почему в исподнем?

- Выбрались туда на пикник, а тут такая неожиданность, одежда их приржавела к траве. Кажется, осталась всего одна блузка, но когда начали за нее драться…

- И бабуля была одной из них?

- Нет, сестрой самой старшей. Я поехал к ним на ферму, дал знать семье, и Тереза завезла им одежду.

- И ты тогда ей объяснился?

- Да нет, что ты? Следующие пару лет я вообще ее не видел. Разве что поболтали тем вечером; я у них переночевал, помог отремонтировать самые крупные убытки. Потом вышли поболтать, оно аккурат сложилось, кажется, мать ее погнала из кухни… У Терезы фартук еще в муке был. А оно, как сейчас, была полная Луна. Тереза начала мне ворожить по лунным облакам, пошутковали… ну, такое вот…

- Так как, дедушка? Когда ты решил на ней жениться?

- А что это ты так неожиданно про ту женитьбу?

- Нуу, ведь Даниэль…

- Даниэль…! Не слушай ты несчастного дурака. Когда я решил, хмм. Да как-то так, мелкими шажками. Я вообще забыл о ней. Два года, ну да, два года. Сел как-то после одного тяжкого разочарования и начал размышлять, с какой же это женщиной я по-настоящему чувствовал себя лучше всего, в чьем присутствии, с чьей улыбкой. Пока не добрался до Терезы, и это уже был конец конкуренции; а вот тогда я подумал о ней в первый раз чуть ли не за год. Как-то те полчаса того вечера… Да ладно, сказал я себе, выдумал какую-то причину и поехал к ним на ферму. Рассчитывал: вышла замуж; будет совершенно иная… Но была такой же самой. Начала учить меня ворожить. Потом приехала к нам на праздники. И все. Очень скоро стало ясно, что, раньше или позднее, мы поженимся. Спишь?

- Нет. И научила тебя?

- Хмм?

- Умеешь ворожить?

- По-разному говорят.

- Поворожи, поворожи!

- Хорошее полнолуние. Буря в Маре Имбриум[2], так что про деньги ворожить не стану. Что ты хочешь знать?

- Ой-ей. Не знаю. Женится ли Даниэль.

- О тебе, о тебе; я не могу предсказывать про отсутствующих, Луна должна глядеть тебе в лицо.

- Ну ладно. Когда я умру?

- А с чего это ты…

- Ну, дедушка, пожааалуйста!

- Действительно, глупый вопрос. Хмм, ладно, раз уж должен тебе поворожить, то не гляди на меня, а гляди на нее.

- Гляжу.

- Ладно.

- Скажи, когда.

- …

- …

- Сейчас.

- …

- Ну?

- Мне нельзя говорить. Иди спать.

- Дееедушка…

Но его уже не было.

И долгое время я считал, что причиной его тогдашнего внезапного раздражения был факт, будто тогда, в движении скорых лунных ветров он увидел, как немного жизни мне осталось; что прочитал по ним мою смерть, трагическую и преждевременную. Так я думал в течение многих лет. А ведь кто ворожил? – дух, дух.

* * *

А Даниэль все-таки женился. Была свадьба. Съехались соседи и родственники. Три дюжины детей, которых я никогда раньше не видел, заполнили дом. Старой хижины было недостаточно – гости были повсюду. Все это затянулось на другую и на третью ночь. По-моему, все утратили чувство времени. Переевший, я заснул на длинном диване в большом салоне первого этажа. Тяжелые, шумливые сны несколько раз выбрасывали меня на другую сторону яви, покрытого потом от фантастических страхов. Люди входили и выходили, приблудился пес (не наш), кто-то прикрыл меня одеялом – я сбросил его на пол. Кажется, уже светало, когда я проснулся в очередной раз, втиснутый в мягкую грудь тетки Ляны. На коленях у тетки был разложен большой семейный альбом – она рассказывала истории отдельных снимков незнакомой женщине, которая сидела по другую сторону, еще с рюмкой в руке, и ежеминутно наклонялась и кривила голову, чтобы в этом сером, мутном свете получше приглядеться к черно-белым картинкам прошлого. Левая рука тетки рассеянно перебирала мои волосы; быть может, именно это меня и разбудило.

Инстинктивно, я водил глазами за ее пухлым пальцем.

- А это бабка Роза мунда, еще перед тем, как вышла за Юлиана, - говорила тетка Ляна, указывая на фотографию темноволосой Смерти, еще более молодой, на сей раз в белом платье; она брела к фотографу через серебристый поток.

- Ах, она… - вздохнула незнакомка и поднесла рюмку ко рту.

Я заснул.

Спала и Лариса, и тоже беспокойно. Ведь дедушка Михал не мог к ней прийти, не в такой же толпе. И она громко разговаривала с ним во сне. Мать услышала.

* * *

Молнии били от горизонта до горизонта, черная жирная мазь залила небо, среди дня в доме горели все огни, когда папа спускался с веранды с лампой в поднятой руке и кричал ветру, в бешеную темень:

- Отец! Отец!

Мать держала меня крепко, в противном случае, я наверняка бы сбежал с веранды за ним. Несмотря на громкий шум ветра, я слышал доносящийся из дома плач Ларисы – это уже добрых пару часов после выволочки, устроенной нам папой, а она все еще ныла. Это был задний двор фермы, но и здесь была пара запоздалых гостей, они стояли под стеной и обменивались беспокойными взглядами. Вихрь рвал их одежду, волосы. У меня шумело в ушах – разогнавшийся воздух, разогнавшаяся кровь.

- Отец! Отец!

Задержался он у старого колодца, там находилась граница тени, занавес мрака бури пересекал двор чуть ли не по прямой. Поставил лампу на колодезном срубе. Осмотрелся, поднял лицо к еще более плотной темноте. Я впивал пальцы в ладонь матери, волосы начинали становиться дыбом на голове.

- Отец!

Тот восстал из земли, из неожиданного тумана пыли, словно черный голем. Гурррххх! – и вот он уже стоит, протягивает руку к сыну, второй удерживая ураган. Во всклокоченной бороде блещут зубы, когда отвечает на вопросы, которых я не слышу; ответы мне тоже не слышны. Папа стоит к нам спиной, дедушка – лицом. Достаточно, что он поднимет взгляд, поведет им, и мы встретимся глазами – сквозь пыль, сквозь вихрь, сквозь тьму. Глянь же! Погляди на меня!

Мать прижимала меня к своему боку, мы быстро дышали; что-то здесь происходило, нечто важное, только момент не позволял задавать вопросы; я мог только стоять и смотреть.

Они ссорились. Отец размахивал руками. Дедушка, присев на краю колодца, чесал горб носа. Движения рук папы нагоняли на него громадные тени от лампы. Сухая буря грохотала за спиной дедушки.

Он был печален, я видел. Один раз попробовал протянуть руку к сыну; папа отскочил, как ошпаренный. Схватил лампу и медленно направился к веранде, спиной, шаг за шагом, продолжая кричать.

- Не приближайся! Не прикоснешься к ним! Уйди!

Добрался уже под лестницу. Темнота продвинулась за отступавшим светом, и дедушка утонул за вертикальным занавесом. С лампой в поднятой руке, отец кричал в ветер, во взбешенную темноту:

- Не войдешь! Не войдешь!

Минута, две, десять, мы были окружены стеной ночи, вихрь напирал со всех сторон, с грохотом лопнуло несколько стекол, сломалось дерево, дом трещал и чуть ли не раскачивался; перепуганный, я прятал лицо в лоне матери. Плакали дети, выли собаки. А что же творится с лошадями, с курами и свиньями… - Проклятый, - шепнула мама. Кто? Но ведь знал: дедушка Михал, он.

Я зыркал сквозь пальцы: он кружил на самой границе шторма, то появляясь из мрака, то погружаясь в нем; ураган взрывался тучами мусора в тех местах, где он выходил на свет. Он все вопил и умолял. – Вы же не знаете, что творите! Зачем, зачем все эти страдания…? Ведь никто не умрет!

- Сохрани Завет! – повторял папа. – Ты не войдешь! Прочь! – И лампа вверх.

- Никто не умрет!

- Сохрани Завет!

Похоже, слова уже не имели значения; главным было упрямство, демонстрация решительности. Сейчас я все это вспоминаю и знаю, что никто из них двоих иначе поступить не мог. Ведь что удерживало дедушку, если не слова? За ним стояли невидимые армии, в его левой руке были силы тьмы, громы и молнии, а в правой – наши беззащитные жизни; он держал их, владел ими. Тем не менее, он только ходил по кругу и кричал.

Я и сам плакал. Но понял это лишь тогда, когда мама в очередной раз вытерла мне слезы.

- Мама, что происходит с дедушкой?

- Он продал свою душу.

Продал душу? Вернулась память про гнев Пастора.

- Дьяволу?

Мама прижала меня к себе, оттаскивая в дом.

- Хуже, хуже.

* * *

Я выслеживаю слова невозможного языка в оправленных потрескавшейся кожей энциклопедиях, словарях и лексиконах… "Танатофобия: болезненный страх смерти".

Так чей же тогда страх был здоровым? Дедушки Михала? Отца? Мой?

Больше уже дедушка не показался. Хотя я часто ходил на кладбище за ручьем, в тень дуба. Три креста. Запах его трубки. Я знал, что существуют врата.

Той осенью мне исполнилось семь лет. Зерно уже приближалось к облаку комет Медузы, двести миллиардов километров, первые репрозионные импульсы, возмущения градиентов гравитации и асимметрия крыльев солнечного ветра, мурашки по коже; а звезда постепенно вырастала из красной точки, кристаллик едкой соли в глазу глядящего – когда никто не глядел.

Помню, помню все.

2.

 

В шестнадцатую зиму моей жизни, когда мы посещали Торг, на Площади Крикунов я попал меж двух революционеров. Похоже, что я неразумно обратился к кому-то из них; потом они верещали надо мной, один выплевывал цитаты из Библии, другой – из фон Неймана[3]. Степень патетичности их слов, казалось, была обратно пропорциональна состоянию их личной гигиены. (Впоследствии я найду в словарях слово "декадентство").

- На сколько страданий ты оцениваешь человечность…?! – вопил тот, что от Неймана. - Почему электричество, а не пещеры? А?!

- Это только малый шаг! – оплевывал библеист. – Изменения всегда к лучшему! Вот только после тысячи ты уже и не знаешь, что лучше; лучшим теперь становится уже что-то другое!

- Выходит, животное, так?! В грязи! В грязи! В грязи!

- Ну и иди тогда к Ним, пожалуйста, скатертью дорожка! Тьфу!

Отец прикрыл меня от их взглядов, еще гипнотически пялящегося на багровые лица и дрожащие руки (они бесцельно махали ими, а может, с целью испугать оппонента).

- Радикалы! По крайней мере, благодаря им мы знаем ценность умеренности, - усмехнулся отец. – Пошли.

- А если бы одного из них не было, а второй нашел кого-нибудь, еще более радикального, чем сам… - бубнил я себе под носом, глядя на носки своих сапог. – Не были бы мы тогда экстремумом?

- О, но нас больше.

Я покачал головой.

- Нет, это их больше.

Тогда я уже был настолько зрелым, чтобы знать истинное значение местоимений, подвешиваемых в пустоте, и без особого раздумья пользоваться тем языком, который позволяет свободно говорить о том, о чем нельзя говорить прямо. И, опять же, не потому, что кто-то запретил – ведь табу состоит именно в том, что закон даже и не обязан его санкционировать, табу существует перед законом. (А что же тогда существует перед табу…?)

Вот насколько был я тогда зрелым – но еще недостаточно, чтобы распознать, когда уже не следует отцу отвечать, тем более, когда этот ответ отрицательный. Он все еще был для меня, прежде всего отцом; а уж человеком, мужчиной – только потом. Разве это не те двери, что ведут к истинной зрелости: когда пройдешь сквозь них, взрослые перестают быть существами из чужого края, мотивы и мысли которых до тебя, так или иначе, не доходят; а тут они сразу же делаются такими же самыми затерявшимися глупцами, что и ты, разве что старшими, и ты уже в состоянии этой их растерянности симпатизировать, а иногда даже – понимать ее.

Только я отца пока что не понимал.

- Что, такой вумный? – фыркнул он, ускоряя шаг по направлению к нашим повозкам.

Лариса со спины Огня свернутым бичом указала на западный горизонт.

- Уезжаем?

Стена темной гнили все так же загораживала там сушу, растянувшись от земли до неба. Синие пятна диаметром в милю медленно перемещались по ней, в соответствии с ходом подповерхностных потоков мрака.

- Что сказали в Крипте? – спросил Даниэль.

Отец лишь махнул рукой и забрался на козлы.

- Ну, так что сказали? – настаивал Дэн.

- Пугают только, - буркнул в ответ отец. – Уезжаем. – Он оглянулся на повозку двоюродных родичей. – Где Анна?

- Черт, снова куда-то забежала.

Все начали искать малышку. Я вскочил на Червяка и, натягивая перчатки, выехал из-за повозок. Поднявшись в стременах, спиной к сулящему зло западу, я высматривал Анну среди застроек Торга (мне вечно говорили, что из всей семьи у меня самое зоркое зрение). Но не высмотрел; тем вечером там было чуть ли не тысяча человек, рекорд, если не считать праздников равноночия. Пространство между палатками, развалинами и повозками заполняла такая масса человеческого хаоса, что увидеть маленькую пятилетнюю девочку в нем граничило буквально с чудом.

Торг, как говорит само название, служит местом обмена. Здесь обменивают товары и слова, людей и животных. Только лишь благодаря Торгу сохраняют свою ценность деньги Зеленого Края; правда, не все признают эти старинные банкноты. Здесь, в развалинах самого крупного здания, ведут судебные разбирательства и устанавливают законы – правда, если кто-то пожелает признать эти встречи глав отдельных родов и управляющих ферм в качестве реального суда и законодательного органа. В книгах имеются фотографии настоящих государственных учреждений, зданий и людских толп – больших, громадных. – Государство, - говорит Даниэль, - является гомеостатичной машиной. Оно реагирует на изменения внутренних и внешних условий. Заботится о сохранении структуры связей, соединяющих свои составные элементы, а так же о суммарной пригодности для реализации различных целей в различных ситуациях для потребностей этой же структуры. Один раз учрежденное, оно гибнет только в акте убийства. Оно никогда не освобождает тех, кого взяло в неволю. Оно никогда не прекращает усилий по усилению структуры. Так ты видишь уже, что лежит у конца этой тропы? Видишь ли ты это ГОСУДАРСТВО? – В этом месте Даниэль всегда наклоняется над собеседником. – Никогда, никогда мы не будем иметь его в Краю; это был бы конец. – Да, не имеем. У нас есть Торг. Но, как говорил библеист, это только малый шаг. Люди с севера, фундаменталисты – или, как назвал бы их отец, радикалы – не признают даже Торга; они никогда сюда не приезжают, а мы не ездим к ним. Это не Завет, всего лишь обычай, но, возможно, именно этим и сильный – он, что существует пред законом.

Мы разъехались по Торгу в поисках малышки Анны. В конце концов, ее отыскал Саша Хромоногий; был сигнал от повозок (два факела), и мы вновь собрались там. Но тем временем вечер превратился уже в раннюю ночь, западного горизонта вообще уже не было видно, никаких звезд, никаких облаков, очень скоро за этой занавесью скроется и Луна.

- Давайте-ка лучше переночуем здесь, - предложил я. Большинство прибывших на Торг решило точно так же; люди устраивались с палатками, разжигали костры; Пастор включил неоновую вывеску над входом в Крипту, где после выхода членов Совета повесили доску объявлений с последними указаниями. – А утром все будет ясно, что и как.

Я видел, что остальные соглашаются с этим предложением, но, поскольку оно поступило от меня, отец лишь пожал плечами и буркнул: - Времени жалко, - и стрельнул бичом.

Так мы выступили в ту темную ночь перверсии (как наверняка бы сказал дедушка Михал), маленький караван из четырех повозок и пятерых всадников – и это решение повлияло на всю мою дальнейшую жизнь.

* * *

Ржание Червяка и дрожь его мышц под моими бедрами, резкий запах конского пота – я мчался уже один, отделенный от всех остальных; то ли конь понес, то ли сам я, заезженный страхом, подсознательно вонзил шпоры в бока жеребка, сложно сказать. То, что боялись все – это ясно. До того, как я потерял их в бездне ночи, мой мозг прошивали – через внутреннее ухо, барабанную перепонку – их истеричные вопли, наполовину хрип. Над воем ветра, над жалобным ржанием животных, над треском воздуха, над моим собственным дыханием. Что характерно, дети молчали. Даниэль громко ругался. Отец визжал что-то непонятное, щелкая кнутом и дергая вожжи; ему испуганными окриками отвечали другие возницы. А Лариса все время звала меня, до самого конца я слышал из темноты собственное имя. Потом же – только ржание Червяка. Трепет его мышц, когда я сам трясусь от ужаса в седле – а из ночи ко мне тянется очередное Чудовище.

То ли мы невольно въехали в зону ужаса, или к нам она потянулась специально? Все началось от странного, серебряного отблеска травы и жесткого хруста, с которым ее давили копыта и колеса. Затем мы почувствовали это в дыхании; кто-то раскашлялся, Даниэль тут же поднялся в стременах и замахал отцу, который вел первую повозку: - Назад! Поворачиваем! – Караван начал разворачиваться на месте. И тогда-то мы увидели ту птицу. Она спикировала на нас, чтобы тут же подняться метров на двадцать, где какое-то время ходила кругами – какая-то морская птица, чайка или альбатрос. Пикируя по-новой, она размножилась в воздухе на пять штук – птица, птица, птица, птица, птица – и уже было ясно, что мы попали под Проклятие. Дарья схватила винтовку, начала в них стрелять, спешно перезаряжая оружие. До того, как Даниэль ее удержал, она сбила двух альбатросов. Я подъехал к ближайшему. Без факела мало что было видно. Птица лежала на камнях, трепеща в тишине, совершенно не истекая кровью и не теряя перьев. Величиной она была с первого, "оригинального" альбатроса, что мне, почему-то, показалось абсурдным. – Оставь! – крикнул кто-то мне, поскольку я невольно глубоко склонился в седле. Я оглянулся на кричавшего, когда же вновь поглядел на птицу… Что сказать, альбатроса там уже не было, была дыра в земле, черная воронка в каменистой плоскости, откуда начал подниматься едкий дым. Я отдернул Червяка назад. Ллубумм, ллубумм, ллубумммм – отсчитал я, засмотревшись на это явление, три удара сердца, после чего из воронки рыгнуло дрянью. Похоже, это были какие-то животные, раз так быстро двигались, тем не менее, любое братство формы с известной мне фауной Края оставалось проблемой сюрреалистических ассоциаций. Мелкие, словно муравьи, крупные, словно собака; с ногами и без ног; с головой и безголовые (а то и больше, чем с одной); покрытые мехом, кожей, слизью, перьями, цветастыми пленками; молчаливые и скрежещущие, пищащие, воющие, поющие, говорящие ("Я, я, я, я, я! Ви-ви-ви-ви-куу"); они ходят, ползут, скачут, планируют. И нет двух одинаковых. Крокодильчик с крыльями бабочки подлетел и укусил Червяка за ногу. Конь пронзительно пискнул, отскакивая в сторону. Так началась паника. – Дальше! – орал отец, щелкая бичом. Перегруженные повозки двигались как черепахи. А за нами, из темноты, из земли выходили когорта за когортой. – Дальше! – повторил отец и зашелся в кашле. Я видел, как Лариса машет перед лицом рукой в перчатке и что-то собирает из воздуха. Мы глянули друг на друга. – Бабье лето, - пояснила она, легко, по-детски улыбаясь. Наши лошади отскочили одна от другой в замешательстве, топчась по ковру из чудовищ. Даниэль ругнулся во весь голос. Я глянул. Земля шевелилась уже со всех сторон; мы были окружены. Начал усиливаться ветер, все сильнее хлеща по лицу, раздражая кожу. Что-то мягко опало мне на голову; я втянул воздух, и оно впихнулось мне в горло. Я сорвал с себя блестящую вуаль. Мой жеребец дрожал подо мной и мотал головой. Какая-то женщина начала плакать. Что-то живое село мне на руку. Кто-то начал стрелять; я глянул в направлении выстрелов – но там была одна только темень, она пожрала две последние в караване повозки – тяжелая масса мрака, ночь, словно разбухающий камень. Наверное, именно тогда я и ударил Червяка пятками. Мысль была только одна: конь быстрее повозки, конь быстрее ночи.

И вот так я помчался галопом, куда глаза глядят, совершенно вслепую.

Я не знал, что Червяк истекает кровью, что это смертельно. Но, вел бы я себя иначе, если бы знал? По-видимому, нет. Подгонял бы его точно так же. Смертельный страх – это физиологическое состояние; среди всего прочего его можно узнать по вкусу во рту – немного железистый, немного горьковатый; обязательным является терпкость неба и одеревенение языка. А управляет тело.

Я не знал, что Червяк истекает кровью, и когда он упал, был уверен, что нас догнало некое исключительно взбешенное Чудище. Я успел вырвать ноги из стремян и от прыгнуть; ноги я не поломал, зато полностью потерял ориентацию. Мрак был такой, что можно ножом резать. Я упал в грязь и сразу же обрадовался, что это грязь, а не пандемонический рой, тем более страшный, что совершенно невидимый в этой египетской тьме.

Это было о страхе, теперь скажу об отваге. Так вот, уверенный, что там именно пирует на Червяке какой-нибудь адский монстр, я все же подошел к жеребцу, с ножом в руке подкрался к тому месту, откуда доносилось протяжное ржание. Говоря по чести, мотивацией служила, скорее всего, истеричная потребность вооружиться, пускай и чисто символически, подвешенным у седла штуцером. (Это истинная правда, когда говорят: это страх подталкивает нас к героическим поступкам). Тем не менее, это была самая настоящая храбрость; я знаю, хотя никаким вкусом она не обладает.

Что дальше? Стащив перчатки, я нащупал, а сердце билось как бешеное, штуцер; потом нашел голову Червяка и добил его, приложив дуло вплотную. В меня же все еще ничто не вгрызалось – так что страх подгонял меня к еще большему риску. Конкретно же, я начал копаться во вьюках. При этом заметил, что ветер довольно-таки утих; без толку разглядываясь по сторонам, в то время как руки действовали самостоятельно, в темноте я заметил с десяток быстро мерцающих искорок: ничем не заслоненный фрагмент ночного неба. Это будет мой путевой указатель. Зажгу факел. По крайней мере, буду видеть, по чему ступаю. Оружие у меня есть. И мне удастся. То осталось далеко за мною. Лариса наверняка ускакала на своем Огне. (Про отца я и не подумал: для меня было очевидным, что с ним ничего случиться не может). Все будет хорошо.

Я зажег факел, поднялся – и увидал, что мне пожрало уже всю левую руку, заползая на шею

Это было серебристо-голубого цвета; в мерцающем свете факела поблескивала мокро. Покрывало рукава рубашки и куртки, ладонь, ногти. На коже я ничего не чувствовал – но это должно было быть толщиной в дюйм. Я только недвижно пялился, увлеченность, граничащая с кататонией. Пламя шкворчало у меня над головой. Ночь пульсировала отражениями далеких какофоний. Словно речная волна, словно язык змеи, словно тень на закате – это перемещалось медленно, робко. Коснулось моей шеи. Я невольно вздрогнул, и эта дрожь наконец-то сняла с меня чары.

Я сорвал с себя куртку и рубашку. Под ними тело было свободно от серебряной плесени, если не считать нескольких тоненьких жилочек. Тогда я начал стирать с себя заразу, вначале оттирая о штаны, затем, переложив факел в левую руку, отскребая ножом. Продолжалось это долго; наконец, насколько можно было оценить без зеркала, я освободился от наросли. Кожа покраснела, явно воспалилась – от этой гадости, от ножа, а может, от того и другого.

Загрязненную одежду я решил бросить. Подняв штуцер, я отправился в путь.

Через пару тысяч шагов я заметил серебро на штанинах.

* * *

Могу себе представить, какое это произвело на нем впечатление. Впрочем, он сам мне потом рассказывал.

Он не спал, так что я его не разбудил. Услышал со второго этажа грохот в дверь. Открыл, одевшись в один из своих халатов; длинные полы запутывали ноги, приходилось их постоянно подтягивать, чтобы не упасть.

Он открыл двери и даже отпрянул на шаг. На пороге стоял голый безумец, весь в грязи; в одной руке ружье, во второй – грязный нож; в глазах – истерия. Из-под грязи выглядывали красные полосы надрезов. Он размахивал этим своим ножом, как бы готовясь покалечить себя в очередной раз, и дышал сквозь стиснутые зубы.

- Заходи, пожалуйста, - сказал Мастер Бартоломей, запахнув халат и отодвинувшись под стенку.

- Зеркало! – захрипел я. – Где тут зеркала?!

Тот вынул из кармана и надел очки, внимательно пригляделся. Затем открытой ладонью указал в глубину коридора. Я бросился к входу ближайшего помещения.

- Гость в дом, Бог в дом, - буркнул себе под нос Мастер Бартоломей за моей спиной, закрывая дверь.

* * *

Говорят, что самым важным остается первое впечатление, только не думаю, чтобы так было на самом деле.

Я сам, когда впервые увидел его дом (Бартоломей говорил: "усадьба"), подумал: еще одни развалины. По-правде, я видел лишь тень, очертания силуэта на фоне звезд. Опять же, долго и не приглядывался – отблеска света в одном из окон было достаточно. Свет! Люди! Спасение! Все мысли были заняты лишь одним представлением: что меня пожирают. И до такой степени, что временами эта картина заслоняла внешний мир, глушила все стимулы.

- …Что ты говорил?

- Выкупайся. Говорю тебе: выкупайся, по крайней мере, как-то обмойся. А то растаскиваешь грязь по всем коврам. Больших зеркал у меня нет! Да присядь же. А еще лучше, выкупайся, ванная вон там.

- Ты что-то говорил?

Так это должно было выглядеть – пока я совсем не лишился сил и заснул в кресле, в салоне.

Салон первого этажа усадьбы Бартоломея был единственным помещением, достойным этого наименования, которое мне было дано увидать помимо страниц старинных книг. Все здесь было старинным, включая и кресло, к которому я приклеился на всю ту ночь. Оно стояло спинкой к окнам, и когда я пришел в себя, то увидал музей запретных времен, залитый горизонтальными лучами утреннего света. Я мог пересчитать эти лучи, разделенные оконными рамами, шторами, предметами мебели. В углу даже стоял телевизор, большой, черный, с мутным бельмом кинескопа, пялящимся на белый свет; понятное дело, приемник не работал. Где-то в глубинах тома громко тикали часы. Если же не считать этого, то царила абсолютная тишина. Я протяжно зашипел, поднимаясь с кресла, кожа отлипала вместе с грязью – но это не помогло, тишина плотно забила ватой весь дом, никакой звук мне не ответил. Бартоломей – спит? куда-то пошел? Я был сам.

Так я начал посещение музея. Здесь были вещи, которые были и у нас, только здесь их было больше и в лучшем состоянии, оригинальные – например, здесь стояло пианино, настоящая сколиотическая акула салонов, блестяще черная, многозубая, с приоткрытой пастью. Я провел ладонью по клавишам, оставляя крошки засохшей грязи – но в этой теплой, шерстяной тишине не осталось ни следа, аккорд отзвучал еще до того, как я отвел пальцы. Здесь были вещи, о которых я только читал или слышал от старших – возле лестничной клетки стоял ольтимеон, полупрозрачный, играющий всеми цветами радуги, слева направо, с формой для того, чтобы прижимать тело, видимой как провал спектра фильтрованного света. У меня не достало наглости, чтобы прикоснуться к нему, неожиданно я даже слишком осознал покрывшую меня скорлупу грязи: одно дело акула, другое дело – ангел. А еще были вещи, ни названия, ни применения которых я не знал, быть может, потому, что это не были прикладные вещи, но, к примеру, произведения искусства, лишенные каких-либо скрытых функций, правда, одно не должно исключать другого. (На помощь тут приходят словари: смотри термин "эргономичность"). Была одна комната – на первом этаже, в левом крыле – пол в котором не был покрыт ковром или дорожкой, но какой-то эластичной массой цвета пепла. Эта же масса покрывала стены и потолок; здесь не было окон, только еще одни двери. Я только вошел, а ноги погрузились чуть ли не по щиколотки, комната ожила. Из серой массы начали вырастать гибкие стебли, вверх и вниз выстрелили сталактиты и сталагмиты, в углах стали набухать какие-то шишки… Я отступил как можно быстрее.

Потом правое крыло. Здесь, смутно вспомнил я ночь, открывались настоящие развалины. Но сначала я набрел на металлические ступени и узкую лестничную клетку, ведущую как вниз, так и вверх. Мне показалось, что снизу доносятся какие-то шепоты – Бартоломей с кем-то разговаривает? Потому я спустился. Только там никто не разговаривал, и вообще, в подвалах не было ни единой живой души.

Подвалы – то ли я спустился на первый этаж или очутился уже ниже уровня почвы? Здесь царил подвальный холод – и чуть ли не абсолютная темень, если бы не желтый отблеск, пробивающийся из нижних регионов, из-за поворота, где потолок вдруг неожиданно вздымался, стены расходились в стороны, и вот тебе пещера, полукруглый неф, отчасти окруженный кольцом старинных кирпичей, отчасти же – скальными обломками. Ба, там валялись не только каменные обломки, кучами на два-три метра, я заметил фрагменты различного оборудования, останки каких-то электронных приборов (я распознал клавиатуру, корпус большого динамика, радио), даже книжки – но на самом деле я глядел в противоположную сторону, на свет.

Еще одно необъяснимое произведение искусства? Именно так я подумал, войдя в его отсвет. Он залил меня мягкой волной, и я почти что почувствовал липкое тепло под панцирем грязи. Я стоял там, просвечиваемый неспешными лучами, и пялился на настенную конструкцию, гобелен из стеклянных трубок, заполненных жидким светом. Он обладал цветом молодого меда, но различался оттенками в отдельных трубочках (посветлее, потемнее, более резкий, более мягкий, перемещенный к красной области спектра, приближающийся к белому), поскольку же трубки были так спутаны одна с другой и кончались неожиданно, невидимыми перегородками, переходя одна в другую – глаз терялся, взгляд запутывался в петли Мебиуса, один цвет заслонял другой, и так я торчал там, наклонившись, с руками, по-медвежьи опущенными вдоль бедер, и все глубже спадал в отупляющее блаженство, что, наверняка, и заснул бы там стоя, если бы она не отозвалась от входа:

- Орган Света.

- Ччегго…? Затряс я головой, вырываясь из этого полусна.

- Так говорит дядя: Орган Света.

Я мигал, пытаясь увидеть ее в тени.

- Где он?

- В огороде. А в чем было дело с теми зеркалами?

- Видела, что творилось ночью? Где я, собственно, нахожусь? Вы дадите мне лошадь на время?

- Пошли.

Мы вышли из подземелий. На стальных ступеньках четко постукивали каблуки ее сапог с высокими голенищами; шагая за ней, я слышал резкий запах пота, конского и, наверняка, ее собственного. Рыжие волосы были сплетены в короткую косу. Она представилась: Сйянна Ратче. Тот старик в халате, которому принадлежит дом, это ее дядя, Бартоломей.

- Как ты меня там нашла?

Мы уже были на втором этаже. Девушка засмеялась, указав на пол.

- Ну да. – Вдруг я остановился, уж слишком осознав собственную наготу под камуфляжем из засохшей грязи, которая, к тому же, отшелушивалась на каждом шагу.

- Здесь, - указала она, остановившись перед дверью в боковом коридоре.

Ванная. Напуская воду в ванну (в трубах что-то выло и пищало, позолоченная арматура ежесекундно резонировала), я обыскивал шкафчики, в конце концов, обнаружив выцветший, коричневый халат. Нечего и говорить, Бартоломея.

Я погрузился в кипяток. Вода тут же почернела. Я откинул голову. Трещины в штукатурке на потолке в моем воображении укладывались в анатомические эскизы – собаки, птицы, лошади, человека… Что с ними сталось ночью? Выжили; наверняка смогли удрать. Но куда отправились потом? Домой? Или вернулись на Торг? В конце концов, и так вернутся на ферму, так что ехать туда будет самым разумным…

Не было чем вытереться, если не считать какой-то дырявой тряпки; еще мокрый я завернулся в халат. Но перед тем еще раз пригляделся к собственному телу, уже освобожденному от маски грязи. Никаких следов, только чистая кожа, как следует эластичная под нажимом и правильным образом этот нажим чувствующая. Только ночные картины были слишком пугающими, чтобы так легко избавиться от страха.

В ванной комнате было небольшое окно. Оно выходило на задний двор. Тот самый огород находился именно здесь. Вообще-то, это было поле площадью в несколько гектаров, разделенное на участки под выращивание различного рода овощей – некоторые я мог распознать даже отсюда: помидоры, капусту. От правого крыла здания поле окружал сад. Там, в тени деревьев, краем глаза я ухватил движение людского силуэта. Бартоломей? Но, возможно, он скрывался в тени самой усадьбы, сейчас, ранним утром, весьма плотной – но вертикально вниз глянуть я не мог.

Сйянны в коридоре не было – глупо было бы ожидать, чтобы она ждала под дверью ванной. Я спустился на первый этаж. Где-то тут должны находиться задние двери. Босые стопы мокро хлюпали по полу или же погружались в ворс ковра; халат был слишком большим: пока я не подвернул рукавов, они полностью заглатывали руки.

Сначала я нашел свой штуцер; он стоял, опершись о стену в углу прихожей. Здесь помещение заворачивало, чтобы вывести, через раскрытые настежь двустворчатые двери, на узкий каменный дворик, откуда всего лишь четыре ступеньки – черная земля огорода под ногами. Через несколько шагов что-то укололо меня в пятку. Шипя от боли, я подпрыгивал на одной ноге. Так и застал меня Бартоломей, возвращавшийся из сада с корзиной, наполненной апельсинами. Он был в тиковых штанах и большой соломенной шляпе. Увидав меня, он рассмеялся, и только тогда до меня дошло, насколько старым может он быть – когда кожа его лица образовала в усмешке гравировку, более плотную, чем папиллярные линии; когда по-индюшиному затряслись сморщенные брыли под подбородком.

Он пригласил меня в дом, но потом передумал, и мы позавтракали в патио, за пластиковым столом, на пластиковых стульях. Я гладил материал тыльной стороной руки.

Напрямую он не расспрашивал, но я и так рассказал ему про ночь и про то, как сюда попал.

- Как видишь, я трус, - ответил он мне на мой рассказ, намазывая хлеб.

- Наверное, так оно и есть, - буркнул я, вместо того, чтобы не согласиться.

И только потом покраснел.

- Вы не дадите мне лошадь на время? – спросил я через какое-то время, не поднимая взгляда.

- Я живу тут сам. И у меня тут один старый мерин, - при этом он указал жестом головы на правое крыло дома, что стояло в развалинах. – Когда бы ты смог привести его назад?

- Дня два, три. Самое большее, четыре. Все зависит от того, насколько он стар.

- Может Сйянна даст тебе свою лошадь, поговори с ней.

- А она здесь не живет?

- Нет, - покачал он головой, криво усмехнувшись. – Семья прислала ее сюда, чтобы проверить, как я пережил ночь.

- Похоже, что тебе повезло. Во всяком случае, дом не выглядит поврежденным.

Бартоломей все так же качал головой.

- Ты сам мне говорил: тебя облезло всего, но у меня был уже чистым.

- Видимо, в конце концов, соскреб.

- По дороге, приглядись к земле. Остатки заметишь легко; после каждой Перверсии остается слой омертвевшей материи. Но это где-то в миле от имения, никак не ближе.

Я наморщил брови.

- Почему так?

Тот откинулся на столе, поднял лицо к синеве.

- Как и общий Завет, существуют различные частные договоры. Этот как раз намного старше Завета.

Говорил ли он правду? Ведь Перверсии, сами по себе являлись нарушением Завета.

- И все же, Сйянна приехала проверить, жив ли ты.

Бартоломей пожал плечами и в ответ повторил мои мысли:

- Это уже не в первый раз они не сдержали бы слово.

* * *

Конюшня размещалась в пристройке разрушенного крыла, и Сйянну я застал именно там. Она вычесывала свою кобылу, черную как ночь двухлетку; я узнал клеймо Запартов.

К тому времени я уже переоделся в подаренные Бартоломеем полотняные штаны и льняную рубашку; из обуви подошли только сандалии. Я осторожно ступал по соломе, покрывавшей неровный пол конюшни.

- А что это за договор имеет твой дядя?

- Договор? А, ну да. – Девушка откинула волосы со лба и указала большим пальцем вверх. – Астроном.

- Что?

- Ну, понимаешь, это такой…

- - Да знаю я, кто такой астроном, - буркнул я.

Она послала мне быстрый взгляд и поджала губы.

Какое-то время я стоял в замешательстве, наконец уселся под стеной на ящике. Сйянна закончила с одним боком кобылы, начала вычесывать другой. В мою сторону не глядела. Сам я выглядывал через открытые ворота, солнце кололо мне зрачки, прожигало глаза; ясное утро заставило меня опустить голову.

- Волки, - буркнул я. – Дикие собаки. Пригодился бы лев. Огненный дракон.

- Не поняла?

- Как еще отреагировать? Нужно как можно скорее усесться на коня, с которого упал; повторить то, в чем облажался. Меня до сих пор еще немного трясет. Знаю, это глупо. Черт…

- Ночь.

- Да.

- Успокойся, каждый бы перепугался.

- Наверное, так. Только дело не в том. Ведь… Неважно. – Я оглянулся на Сйянну. – Дашь мне ее на время? А то вот этот старичок, - указал я взглядом мерина, - получит инфаркт при первой же попытке рыси.

Девушка отрицательно качнула головой. Спрятала щетки, привязала кобылу, подошла к ведру, чтобы помыть руки.

- Тогда я бы здесь застряла. Дома подумали бы, что с дядей и со мной что-то случилось. Было сказано, что вернусь сегодня.

- Ладно.

Она высоко подкатила рукава рубашки, наклонилась над ведром. Рыжие волосы упали на лицо.

- Откуда это? – На ее правом предплечье был длинный и гадкий шрам.

- Мое первое падение. Тогда я была вот такая маленькая. – Она показала ладонью, практически опуская ее к земле. – Потом кто-то нагадал, что меня убьет лошадь. – Неожиданно она улыбнулась мне. – Так что, естественно, езжу, когда только могу.

Я ответил улыбкой.

- Когда я попросил поворожить относительно моей смерти, гадальщик так испугался ответа, что до сих пор и не знаю, что увидел.

- Не сказал?

- Нет.

- Наверняка у него вышло, что это он тебя убьет. – Она энергично вытерла руки. – Слушай, сделаем так. Вернусь сегодня домой, расскажу, что и как, а завтра утром буду с возвратом, приведу тебе хорошего коня.

- Спасибо.

Проходя мимо, Сйянна хлопнула меня по плечу.

Я глядел за ней против солнца. Худые ноги, спина прямая, плечи отставлены назад, голова высоко поднята, волосы в огне. Сколько ей лет? Четырнадцать? Наверняка меньше.

* * *

Уехала она после обеда. Уже темнело. Выйдя со двора, я увидел восточный горизонт под валом темных туч – только сегодня это были обычные буревые тучи. Ветер дул с запада, отгоняя их от нас, и вскоре над равниной высокой травы открылось чистое и ясное ночное небо, миллион звезд и яростная Луна. Отвернувшись от нее, я ухватил отблеск света и красное пятно в движении над крылом-развалиной.

 Туда я добрался через главный холл, второй этаж и металлическую лестничную клетку; дом стоял темный и тихий. Чердака не было, я сразу же попал на террасу, отчасти покрытую разодранными остатками несущей стены, на две трети провалившуюся на половину этажа – но на той трети, что осталась целой, вздымалась массивная конструкция из стали и пластмасс. Бартоломей сидел рядом, на низком стуле с высокой спинкой, полы выцветшего красного материала стекали до самого пола, заново морщась всякий раз, когда он подтягивал халат, поднося ко рту пузатую оплетенную бутылку. Но даже отведя ее от губ, оставлял голову откинутой, опирая затылок на спинку. Он мигал, а звезды подмигивали ему.

Должно быть, он меня услышал, потому что махнул свободной рукой в направлении угла развалин, где валялся перевернутый стул из лозы. Я перенес его под конструкцию и сел. Только тогда до меня дошло: это же телескоп.

- Астроном, - буркнул я под нос, вспомнив слова Сйянны.

Бартоломей лениво потянулся на стуле.

- Погляди, - сказал он, выпрямляя руку и наклоняя плоскостью к нам двоим большую, плоскую панель, прикрепленную к машине. Панель тут же осветилась звездами. Они дрожали, мерцали и слегка расплывались, пока он не коснулся еще одного модуля, и картинка застыла. – Марсиаиды, - заявил хозяин. – Мы видим их под углом и вскоре после заката, так что, отчасти, глядим на боковые поверхности, еще не освещенные; пока что максимум освещенности Пояса не наступил.

- Как ты узнаешь, какие из них это астероиды, а какие – звезды?

- Ты хочешь спросить, больше не увеличивая? По относительному движению. Они сохранили суммарный импульс движения Марса, и хотя некоторые, наиболее крупные его останки вошли на орбиты с большим эксцентриситетом, Меч и Шпора пересекают, к примеру, вот этот, Второй Пояс – но девяносто процентов мелочи идет ровно.

- А как сильно можно увеличить?

- Показать тебе Юпитер? Кажется, еще и Венера есть…

И так это все и началось. Телескоп (выглядевший, скорее, словно гроб на ассиметричных лесах), поворачивался над нами медленно, скрипя, похрюкивая и тарахтя. Мастер Бартоломей лениво болтал, растягивая гласные и прерываясь в самых странных местах, чтобы сделать глоток из горлышка, а то и без видимой причины. Прохладный ветер нес знакомые запахи (земли, травы…). Все возвращалось на свое место – каждая последующая минута была настолько очевидной, что, скорее, увиденной во сне, чем пережитой. Он показал мне, как выставлять склонение и ректасценцию, как управлять увеличением. Я почти что прижимал нос к экрану. Но существовал способ более интимного контакта: окуляр в эластичной обойме, который можно было извлечь из пластикового зажима на кожухе. Бартоломей научил меня, как вставлять его в глазницу, как отцеплять его от кожи. Теперь достаточно было сесть поудобнее, расслабить мышцы, закрыть другой глаз – и я покидал Землю. Бартоломей продолжал говорить, все более непонятно, смысла в его словах становилось все меньше. Он начал угощать меня своим нагревшимся яблочным вином. Он манипулировал телескопом, когда я не глядел – то есть, когда Глядел – перемещая меня плавными дугами по небосклону: звезда, планета, звезда, астероид, звезда, Луна… А эти лунные бури, желтые, красные и синие атмосферные вихри, созвездия туч – громадное перемещение, по причине собственной огромности почти неподвижное в столь отдаленном взгляде… Я даже едва успел подставить руку о холодный пол, потеряв равновесие на стульчике, когда меня столкнул особо мощный лунный круговорот.

Мастер Бартоломей водил костлявым пальцем по их изображениям на экране.

- Вот этот вот, тут… целый комплекс… уже целый месяц вот так. От полюса идет, пожрал южный фронт. Некоторые уравнения… Как прошлой ночью: невозможные для расчета проблемы, когда вырвутся на волю… Вон, погляди вовнутрь кратера, как выворачивает… На Луне они не знают никаких Перемирий, никаких Заветов. Только поедают себя взаимно, одна буря – другую. А потом гадальщик видит такие вот цветы хаоса…

- Красиво.

- Суеверия.

- Неверные? Эти корреляции. Подай немного влево.

- Какие корреляции? Связи всегда имеются, человек всегда обнаружит те или иные. Но вот причину и следствие?

- Не знаю. Мы же видим, выходит – влияют на нас. А откуда тебе известно, что обозначает этот шторм на самом деле? Ведь что-то же он значит.

- Но не для нас, дорогуша, не для нас. Впрочем, а как ты это себе представляешь? Что у них нет ничего лучшего для работы, как только моделировать Землю? Модель, соответствующая оригиналу со стопроцентной точностью, должна была бы стать его идеальной копией.

- Не нужно моделировать целого, чтобы предвидеть изменения некоторых аспектов, ну, я знаю, независимых частей…

- Кто тебя учил, парень? Ваш пастор?

- Читать и писать? В основном, сам; ну, еще семья, как оно обычно бывает с детьми…

- А тебе не кажется, что люди все же чем-то отличаются от камней, планет или звезд?

- Это более сложно, наверняка. Но имеет ли здесь какое-либо значение степень сложности?

- Сложно… - скривился Бартоломей, потирая друг о друга кончики большого и указательного пальца, как бы пытаясь размолоть между ними какое-то невидимое вещество. – Если бы проблемой была только степень сложности… Тебе, случаем, не холодно?

- Я мог бы так до самого утра. Если разрешишь…

- Да бога ради, играйся. С погодой повезло.

Он ушел, оставляя меня один на один с ночью. Я же, в конце концов, засну, где-то между Юпитером и Сатурном.

* * *

От Червяка остался кровавый скелет, седло, упряжь и сморщенная пелерина черной шкуры. Земля вокруг, в радиусе пары десятков метров, вся была перепахана и вспушена. Я сошел с Малинового, чтобы загрести ее в ладонь, почувствовать под пальцами – но это была только почва, как везде. Правда, я не заметил в ней каких-либо признаков жизни – насекомых, растений – только это тоже ни о чем еще не могло свидетельствовать.

- Кристаллы или железо… - буркнул я под нос. – А тут ничего.

- Может быть, глубже, - предложила Сйянна.

Я пожал плечами и снова вскочил на Малинового.

Я пробовал найти по следам каравана место ночного нападения на нас. Следов не было. Мы еще делали какое-то время круги, в конце концов, я сдался; близился полдень, пора было возвращаться на ферму. Сйянна, дом которой, по крайней мере, располагался не с противоположной стороны от "имения" Бартоломея, несколько минут сопровождала меня.

- По-моему, он тебя полюбил, - отозвалась девушка.

- Бартоломей? Не думаю.

- Мне кажется, так.

- Я вообще там такого дурака свалял.

Она захихикала. Впервые она выглядела по-настоящему на свои годы, когда смеялась вот так, не разжимая губ, по-девичьи (по-детски) отворачивая лицо от меня, и одновременно пытаясь искоса подглядеть мою мину и реакцию на ее смех.

- Ой, возможно, именно потому.

- В этой глуши у него мало развлечений, так что шут всегда пригодится. – (На эти слова Сйянна снова захихикала). – Почему он живет сам?

- Не знаю. Он всегда жил один. То есть, с тех пор, сколько помню. Может, раньше… Не знаю.

- Вы боитесь за него. Это его частное Перемирие… правда, из-за этого?

- Ну, наверное, так. Вот черт!

Мы как раз подъехали к останкам земного змея. Витки зеленого тела вырастали над поверхностью почвы; чудище сдохло с головой, вгрызшейся в сожженную солнцем землю – здесь еее не покрывала трава, копыта лошадей разбивали песчаные окаменелости. Следы же нижних разломов вели с севера; здесь закончились.

Сначала мы подумали, что он жив. Две арки зеленого тела, высотой более метра, неподвижные – и всего. Девушка не могла знать, сдох ли он.

- Ну и скотиняка, - удивленно просопела она, наклоняясь в седле. Прежде, чем я успел ее удержать, она протянула руку и коснулась чешуистой кожи создания. – Почти холодный. Брр. Гадость. – Она вытерла руку о штаны.

Мы несколько раз объехали останки. Солнце стояло в зените. Сйянна прикрывала глаза открытой ладонью, веснушки на щеках указывали границу тени. В конце – что было неизбежно – она перехватила мой взгляд, когда, вместо змея, я присматривался к ней. Глаз я не опустил. Она широко улыбнулась, все еще с поднятой рукой.

Так мы скалились над трупом Чудовища; лошади стояли неподвижно, как зачарованные. Минута? Две? Не мигая; глупая радость на наших лицах. Пока Малиновый не фыркнул, сделал шаг назад, и она опустила руку.

* * *

Никто не погиб, но Леону Старшему отгрызло ногу. Потом он сиживал на веранде задней пристройки, обрезанная штанина открывала избыточно забинтованную культю. Опирая ее на высоком стуле, он вздымал ее к небу. – Хорошо для кровообращения, - говаривал. Еще он не выпускал теперь из рук бутылки. Сделав хорошенький глоток, откидывал голову к Солнцу и цедил сквозь стиснутые зубы: - А теперь Леон шевелит пальчиками. – Эта и другие вещи не позволяли мне забыть о моем поведении той ночью, хотя я убедился, что никто не привязывает к нему особого внимания, впрочем – а разве кто помнил, когда я оторвался от каравана? Разве что, одна Лариса. Разбежались все, раньше или позднее; каждый спасал собственную шкуру. Неужто это все должно было свидетельствовать только лишь о моей исключительной впечатлительности – в буквальном смысле, избыточной чувствительности совести – что в обычном инстинкте в момент замешательства я видел акт некоей метафизической трусости…? Ипохондрик души. Но потом Леон Старший снова напивался, и я думал про себя: "Я – это не они. Не следовало мне так". Лариса глядела вопросительно. Я же срывался с фермы под любым предлогом.

Один был даже слишком хорошим: нужно было вернуть Малинового. Через две недели после Перверсии я отправился с ним в имение Бартоломея: путешествие как раз на день в одну сторону и еще день на возвращение. Добравшись на место к вечеру, я застал старика спящего в гамаке в саду. Когда он пришел в себя, то, казалось, был доволен моим визитом, если я сумел правильно прочитать его настроение через завесу ироничных сентенций и уж слишком широких улыбок. У него было очень выразительное лицо, и он заведовал его гримасами совершенно сознательно. Общаясь с подобными людьми, мы невольно становимся гурманами Формы, криптологами вроде бы случайных поведений, режиссерами вздохов и подмигиваний – и вот уже из задней части головы у меня начал расти маленький Наблюдатель, неутомимый суфлер и критик. – Что-то подозрительно резкие эти вечерние заморозки. – Не хуже, чем в последней декаде, насколько слышал", - отвечаю я, а это "насколько слышал" выговаривается в спадающей каденции, на долгом выдохе, с соответственным наклоном головы.

 После ужина, каким-то образом мы пришли на террасу, к телескопу. Бартоломей курил трубку, опершись правым плечом о массивную конструкцию. Новая Луна, темная ночь, алый жар в чубуке… Он указывал им отдельные звезды и созвездия, называя по очереди. Хозяин не был пьян, я тоже. Голос у него был теперь глубоким, сильным, достойным проповедника. Я присел на стуле. Шея все время болела от поворотов головы вслед за рукой и трубкой Бартоломея.

Он прервался, чтобы ответить на мои вопросы.

- Наука? А какой же это наукой можно заниматься? Ну чего бы такого я мог открыть? До каких еще не познанных истин дойти? А даже если и так, было бы это разумно по существу? Не думаю, чтобы консенсус по данной проблеме как-то изменился.

Я рассказал ему про крикунов с Торга.

- Ну, сам же видишь. Тебя не должны обманывать язык и намерения, с которыми были написаны книжки, которыми, не сомневаюсь, ты зачитываешься. Да, это правда, что я сохраняю какую-то частицу знаний и культивирую привычки, рожденные способами его добычи – приблизительно на том же принципе, согласно которому кухарки сохраняют память о традиционных кулинарных рецептах и культивируют кухонные суеверия. Но я не обладаю даже той, свойственной им, иллюзии полезности. Это память об определенном стиле жизни… об определенной модели человечества.

Неужели же не осталось никаких вопросов? Никаких абсолютных тайн?

- Оох, понятное дело, что они имеются. Взять хотя бы загадку Темной Материи, огромных масс неизвестного характера, существование которых следует только лишь из уравнений плотности вселенной, поскольку "увидеть" эту материю невозможно. Согласно последним официальным оценкам, записи о которых сохранились, все еще не хватает двадцать процентов массы, и это несмотря на значительное прибавление в весе некоторых элементарных частиц, опять же, пересмотр постоянной Хаббла. Но ответы на эти вопросы лежат полностью за пределами наших возможностей. Тогда, что же я могу тебе предложить? Только звездные ночи и красивую традицию, и это чувство дополненности, удовлетворения знаниями ради самих знаний.

Он протянул мне руку, я же поднялся и пожал ее с легким поклоном. Когда же Наблюдатель позволил мне улыбнуться (щепотка иронии, пара щепоток радости), Мастер Бартоломей снова глядел на звезды.

3.

Что является началом подобного чувства? Не ревность ли, случаем? Какая-то непонятная тоска при виде чужих детей? Мучительное представление – поначалу призываемое со снисходительной усмешкой – представление самого себя в качестве отца? Понятное дело, еще и удовлетворение – владением, а скорее – принадлежностью. Естественно, еще и генные механизмы, гораздо более сильные у женщин. И, конечно же, еще и страх перед смертью.

Но в тот миг мною овладел другой страх, ужас, что я не смогу – и чувство вины по причине мошенничества, которого не допускал. Мошенничество явилось мне несомненным, когда я принимал из мокрых рук тетки Иоанны красное тельце Сусанны. Я беззастенчиво изображал кого-то, играл роль того, кем я не был; и в любой момент обман мог отомстить мне, я уже предчувствовал, как меня раскрывают и наказывают. Тем временем, дочка начала в моих руках свой первый плач. Двадцать два года – я перестал принадлежать себе, менялась точка отсчета, мое представление о себе, даже способ мышления – в тот самый момент, когда миниатюрные пальчики вцепились в рукав моей рубашки.

- Ты выглядишь так, словно бы привидение увидел, - буркнула Сйянна, поднимаясь на постели, еще с гримасой боли на лице.

- Они вечно так! – засмеялась тетка. Ее сестра-близняшка раскрывала окна, впуская в спальню воздух осеннего дня. Окна этом крыле усадьбы выходили в сад, от любого ветерка шумел и шелестел миллион листьев.

Скрипнула дверь, Бартоломей сунул голову вовнутрь.

- Девочка, - сообщила ему тетка.

- Может, лучше посадите его, пока он не сомлел, - посоветовал старик, внимательно поглядев на меня через очки.

Я отдал Сусанну Сйянне. Она перехватила мой взгляд. Я тоже глядел уже на кого-то иного – уже не на ту худощавую девчонку с манерами ковбоя и дерзкой улыбкой.

* * *

Апельсины. Это был мой пятый или шестой визит к Мастеру Бартоломею, несколько месяцев после Ночи Перверсии; в имении я оставался уже дольше, до недели. Тем утром я сидел в патио и чистил апельсины, их запах пропитывал воздух, почти что окрашивая свет. Сйянна только что приехала, так что в патио она появилась еще в сапогах и куртке для верховой езды, вся забрызганная грязью; волосы со лба отводила тыльной стороной ладони. Она сразу же почувствовала запах. – Уммм, да будут благословенны кормящие жаждающих, - заурчала она, наклоняясь над столом. Сложив руки за спиной, она схватила четвертушку плода одними губами. – Ну и что? – сразу же окрысилась она, глянув на меня. Я ничего не ответил, только выбрал дольку и поднес ей ко рту. Две, три секунды она еще колебалась с наполовину раскрытыми губами, чтобы вдруг дернуть головой и вот – словно в тех фокусах, которыми забавлял детей дедушка Морис – моя ладонь уже была пуста. Сйянна по-птичьи наклонила голову, все еще склонившись над столом, с шельмовской улыбочкой, после чего облизала губы: кончик языка появился и исчез, влажно-красное мгновение, от которого мне перехватило дыхание. – И что? – повторила она. Я выбрал следующую четвертушку.

Гребень, щетка, золотые волосы. Она и так носила их довольно длинные, а потом вообще перестала подрезать. Те начали стекать ей на спину, до лопаток и ниже. Иногда я видел ее вечером, энергично расчесывающей их; это бывало редко, как правило, она делала это у себя в комнате. Впрочем, у дяди она ночевала не часто: два, три раза в месяц привозила ему вещи от семьи, иногда на повозке – тогда оставалась подольше. Могло показаться, что, в связи с этим, наши одновременные визиты должны были бы стать статистически невероятными – только все складывалось как-то по-другому. И так вот, выйдя одной грозовой ночью из картографической комнаты, после нескольких часов, проведенных над негативными изображениями неба, я увидал ее в салоне, до кончика носа закутавшуюся в один из великанских халатов Бартоломея, задумчиво расчесывающую волосы. Перекинув их на левое плечо, правым глазом она косила в окно, в ночь дождя и молний, и не заметила меня, даже когда я присел рядом на диване. В воздухе висела рохладная сырость. Горела только одна керосиновая лампа, электричество на время грозы выключали; так что каждый предмет обладал своей светлой и темной стороной, которые были разделены мягким, вибрирующим терминатором[4] (я еще не до конца вернулся из космоса). Это освещение, ритмичное движение ее руки и отзвуки дождя… а я устал и прикорнул на месте. Ненадолго: щетка выпала у нее из руки, этот стук меня и разбудил, поднял я ее совершенно инстинктивно. Сйянна перехватила меня взглядом в половине движения. Нужно было что-то сделать – рука помнила навыки детства с Ларисой, я же был слишком рассеян, чтобы удержать себя, посему разрешил собственной руке протянуться к голове Сйянны, провести щеткой по волосам. В первый момент она отшатнулась, но я повторил: раз, второй и третий, к четвертому разу она уже подставляла голову под соответствующим углом к щетке, невольно слегка напирая на нее. К этому времени, Наблюдатель, располагающийся в задней части моего черепа, уже полностью проснулся. Под его чутким взором я ни за какие коврижки не инициировал бы этот ритуал, даже не поднял бы щетку; но теперь уже не был в состоянии его прервать. Я контролировал каждое свое мельчайшее движение, дыхание и положение на диване, а так же расстояние между нами; регистрировал каждую картину до последней детальки: ретушированный мерцающим светом, единственный видимый фрагмент ее щеки был континентом неведомой планеты; запутавшиеся в халате пальцы – неожиданно подсмотренными метеорными потоками, тень ее плеча – отдаленной туманностью; глаз, подглядывающий сквозь завесу волос – краткой вспышкой суперновой. Впоследствии я изучал все эти явления с ленивой увлеченностью. – Считаешь? – заурчала девушка. – Сто и сто. – Ты считай. – Хмм, ты словно тренируешься. – У меня есть сестра. – Ааа… - Блеснула молния, загрохотало, но никто из нас даже не вздрогнул. Второй рукой я захватывал ее волосы у шеи, при каждом движении щетки они казались мне более мягкими, более блестящими. Иногда палец перемещался по коже самой шеи, она была теплой, кровь пульсировала в артерии над ключицей. (С тех пор она уже всегда приходила причесываться в салон, и когда я ее там заставал, отдавала мне щетку и поворачивалась ко мне спиной, откидывая голову. Но об этой привычке между нами не прозвучало ни единого слова). Потом я вернулся к картам.

- Ну, и что ты там видишь? – спросила она с каким-то раздражением в голосе, застав как-то вечером над одной из книжек Мастера Бартоломея.

- В чем?

- Ну, в звездах. Знаешь ли…

Я пожал плечами. – Меня это интересует, - бросил я в собственную защиту. Но тут же преодолел себя, выпрямился, глянул открыто. – Ты когда-нибудь присматривалась к ночному небу? Спокойно, долго, в тишине и одиночестве? Разве у тебя не проходила по телу дрожь?

- Ну… но ведь эта книга не про ночное небо. Правда? Что ты читаешь?

- Термодинамику.

- Ведь не про небо, так?

- В каком-то смысле, и о нем. Все зависит от объекта первоначального увлечения, потом это уже вопрос удовлетворения, я так считаю. Если же начнешь со звезд… Почему одна мерцает, а другая – нет? Почему они более и менее яркие? Какие из них располагаются дальше, какие ближе, и что это за расстояния? Почему так, а не иначе? Что имеется, что может быть, а чего не видно. Как все было вначале? И как будет в конце? Вопрос за вопросом, и так вот охватываешь всю вселенную и каждую область знаний. Ты понимаешь, что я имею в виду?. – Ладонями над книжкой я выполнял странные жесты, пытаясь показать необъяснимое. Сйянна присматривалась ко мне с огромной серьезностью в широко раскрытых глазах. – Ну это… как… как детский паззл: поставишь кусочек, а он показывает тебе место для нового, и вот ты его уже разыскиваешь, и так до бесконечности, каждый элемент одинаково необходим; а та картина, которая проявляется, та картина… картина – Снова я бессмысленно жестикулировал, не находя подходящего слова.

- И что? – наконец-то отозвалась девушка. – И вы с дядей ее сложите?

Это был тот самый вопрос, который, в той или иной форме всплывал чуть ли не в каждой второй моей беседе с Мастером Бартоломеем.

- Дорогой мой, ты же прекрасно знаешь, что это невозможно, - резюмировал тот. – Эти книжки были написаны на уровне знаний и технологий гораздо выше всего того, на что мы могли бы надеяться. Впрочем, потом уровень поднялся еще сильнее; но Они книжек не пишут. Впрочем, а о каком, собственно, «открытии» ты говоришь? Обратил бы кто-нибудь на него внимание, кроме нас двоих? Когда же читаешь такой учебник, совершаешь открытия на каждой странице – открытия исключительно для самого себя, но ведь это уже половина всех заинтересованных. В конце концов, разве проблема не сводится к личному удовлетворению? В каждой области самые лучшие останутся недооцененными – по определению: ведь нет никого, кто мог бы их по-настоящему оценить. Я уже говорил тебе: это не научная работа – это стиль жизни.

И правду – говорил, часто повторял. И до меня начинало доходить, что он имел в виду. Когда я был у него в гостях, цикл сна и активности сдвигался – спать я ложился только к рассвету, вставал после полудня. Ел один раз в день: вместе с ним, в основном, на закате, в патио, если была хорошая погода. Днем читал; ночью Глядел. Регулярность и своеобразная простота подобной жизни приводили к тому, что время пребывания в «имении» Бартоломея очень скоро – поскольку изо дня в день – в памяти сводилось к единому, заглатывающему собственный хвост воспоминанию. Память, словно многокружковая эпициклическая машина: малый суточный оборот, больший, связанный с визитами Сйянны, наибольший – астрономический. Соответственно, сильнее всего отпечатывались моменты конъюнкций.

Телескоп. В ночь кометы Сйянна, заинтересованная феноменом, поднялась на террасу. В правом глазу у меня был темный небосклон, покрытый звездами, и желто-белый локон ледяного болида; в левом – светлое лицо девушки, склоняющееся к звездной панели. Я рассказывал ей про обычаи неба. Девушка касалась изображения кометы кончиком пальца, словно к незнакомому зверенышу. Я хотел передвинуться в кресле, чтобы дать ей место, только мы никак не могли это согласовать – я, полуслепой, она, засмотревшаяся – так что, в конце концов, она уселась у меня на коленях. То есть, сначала на левой ноге, но постепенно мы западали в позицию, наиболее удобную для обоих: незаметные перемещения центра тяжести, напряжения мышц, даже более глубокие дыхания… Когда комета исчезла под горизонтом, Сйянна уже спала, с головой на моем плече, с ногой, переброшенной через поручень, с волосами на моей рубашке. Заснула – и в первый момент я был поражен, совершенно застыл, и даже не потому, что боялся ее разбудить: она заснула в объятиях постороннего человека – и сама величина доверия, проявляемая ею таким образом, была поразительной. Побледнел ли я тогда точно так же, как в день рождения Сусанны? Вполне возможно. А сидел, превратившись в камень, а под кожей кружил щиплющий нервы ток – возбуждение? раздражение? страх? Или вообще что-то другое. Делалось все прохладнее, дикие звери отзывались вдали, тучи заслонили звезды. Я не разбудил бы ее ни за что на свете. И не разбудил. Раздался грохот, сухой треск – схватились мы оба. Но это треснула одна из линз телескопа.

* * *

- И что теперь?

- А что должно быть? Такие вещи случаются.

- Ты сможешь исправить? Запчасти есть?

- Ясное дело, что нет. – Бартоломей удивленно мигнул над очками. – Мене казалось, что тебе известны, ммм, обычаи.

На самом деле я должен был понять это через какое-то время, когда отец решил, что пришло время ознакомить меня с деятельностью Совета. При этой же оказии произошла и встреча Ларисы со Сйянной. Они были почти ровесницами, только, непонятно почему, я всегда считал Ларису значительно старше.

В тот день я полол сорняки в саду Бартоломея (он все чаще привлекал меня); сам же Бартоломей где-то закрылся или выбрался на длительную прогулку, у него как раз было настроение отшельника. Ларисе пришлось пройти через весь дом в поисках меня, пока не нашла заднюю дверь. Я как раз находился на другом конце огорода, скрытый подпорками с фасолью, на полном солнце. Широкополая шляпа защищала от солнечного удара, но и ограничивала поле зрения, замыкая в абажуре тени. Я не заметил Ларису, она не заметила меня. Только лишь поднявшись, я увидал их, разговаривающих на границе тени здания, повернувшихся ко мне в профиль. И вдруг все обрело соответствующие пропорции: Лариса, Сйянна, я, усадьба Бартоломея, мое здесь присутствие. Два отделенных до сих пор мира проникли один в другой, были сведены к общему знаменателю, и тут я увидел Сйянну глазами себя-с-фермы (не столь красивую, старше возрастом, с тенью печали на лице) и Ларису – глазами-себя-их-имения (чего это она такая веселая? почему накручивает волосы на палец и кривит губы?). Долгое время стоял я там и приглядывался к ним; а они болтали. Не знаю, о чем – когда я подошел, они замолчали, повернувшись ко мне.

- Что-то случилось?

- Нет, нет, - быстро успокоила меня Лариса. – Папа хочет видеть тебя на Торге.

- Чего это так вдруг? Мне что, прямо сейчас ехать?

- Сейчас, сейчас. Собирайся. Едем сразу же на Торг.

- Это не имеет смысла. Может, хотя бы…

- Ты же знаешь отца.

В непонятном для самого себя инстинкте я обменялся взглядом со Сеянной. Она скорчила непонимающую мину, крутя носом и морща брови. Я же надул щеку. Лариса только хрюкнула, отведя глаза.

Во время поездки она тоже не продолжила темы, ни слова про Сйянну, Бартоломее. К этому времени я ездил к ним уже регулярно, чуть ли не каждую вторую неделю. Много разговоров об этом не было. Было в традиции в какой-то момент жизни разложить самого себя на два-три центра – чтобы потом, через несколько лет уменьшить их до одного варианта. Понятное дело, случались и исключения, как Даниэль – те, которые так до конца и не решали. Что же заставляло выбирать эти центры, фокусные точки? Случайность, как у меня? Значительно чаще, Торг.

На Торге как раз было мало людей, стояли всего две палатки, одна из них – возле Крипты: "Палатка Совета", так о ней говорили. В ней мы застали двух стариков и отца. Он сидел за каменным столом (фрагментом развалин) и что-то писал в блокноте. Одного из стариков я знал: Иосиф Бушер, с восточных зерновых ферм. Второй, совершенно лысый, с седой бородой, дремал, опершись о стенку палатки. Мне показалось, что именно для того, чтобы не разбудить его, отец быстро вывел меня наружу; Лариса вернулась к лошадям.

Отец встал в тени Крипты, сложил руки за спиной, выпрямился. Тогда то меня посетил проблеск истинного Понимания: до меня дошло, что он должен был этот момент представлять неоднократно, и очень точно запланировал – место, время, жесты и слова.

- Мы не очень хорошо понимаем друг друга, - так он начал, а я вздрогнул. – Никогда мы один другого хорошо не понимали, - продолжил он и отвел глаза; после этого он уже говорил, глядя куда-то в по полуденный небосклон. – Думаю, ты слишком похож на меня, цж слишком являешься мной, чтобы какое-либо откровенное понимание было между нами вообще возможно. Ведь я уже не обращаюсь к ребенку, правда? Не к ребенку. Тем не менее, ты мой сын, и я люблю тебя. – Эти слова он уже почти шептал. – Может когда-нибудь ты поймешь этот вид любви… Мы не понимаем друг друга хорошо, но, поскольку столь похожи – знаю, что могу тебе довериться; что… - Он громко выпустил воздух из легких. – Пошли.

Мы спустились в Крипту.

Это тоже были развалины, но с каждым шагом в глубину и вниз по широким ступеням, к белому, резкому свету – с каждым шагом они молодели, отступая во времени. Пока мы не вошли в зал, предваренный небольшой прихожей, и я не увидел шик старого мира.

До сих пор до меня никак не доходило, насколько все вокруг меня шершавое, изношенное, грязное, несовершенное – пока не увидал этого совершенства. Место идеальных вещей: идеальной чистоты, идеального, монохромного, не дающего теней света; стола и стульев идеальной гладкости; идеально зеленого напольного покрытия; стен с идеально ровными панелями. Стол и стулья были здесь единственными предметами мебели. Стол был длинный и голый; на его противоположном конце сидел темноволосый молодой человек в идеально белой рубашке, его лицо обладало идеально симметричными чертами. Он курил сигарету, опираясь локтем о столешницу, лениво приглядываясь к нам сквозь дым. Когда мы подошли, он улыбнулся и протянул руку. Я не сразу сориентировался, что мне следует ее пожать. Кожа у него была идеально розовая, без малейшего изъяна.

- Их представитель, - сказал мне отец, как будто тот не мог слышать. – У него нет имени.

- Почему же, есть, - отозвался брюнет (и каким же мелодичным голосом), - у меня есть имена, множество. Выбери любое.

- До сих пор мы обходились без этого, так что пускай так и останется, - отрезал отец.

- Когда же наконец вы закончите со списком? – обратился к нему Безымянный, выдув дым.

- Еще нет Ариэля с Холмов; вы же прекрасно об этом знаете.

- А ты, парень, - черноволосый обратил взгляд ко мне, - не хотел бы при случае чего-нибудь особенного? Чего-нибудь, что до сих пор видел только в книжках?

- Перестань! – рявкнул отец.

Вот теперь уже Безымянный не слышал его.

- А может какие-нибудь книги; книги, которых уже нет? – продолжал он. – И ли какой-нибудь маленький подарок для милой Сйянны? Что-нибудь такое, о чем она никогда не забудет?

Честное слово, меня это приморозило.

- Мне нравится твоя рубашка, - медленно произнес я.

- Пошли! – отец рванул меня за плечо, осуждающе глядя на черноволосого.

Выходя, я оглянулся, а он продолжал сидеть, пялясь в пространство сквозь дым – один, в большом, светлом зале.

Вновь на солнце, вновь в краю убогости. Мы не сразу пришли в себя.

- Это как, меня официально представили? – буркнул я.

- Прямо в дрожь бросает, а? – Отец громко вздохнул. – Вечно они искушают, это лежит в Их натуре. Все тебе обещают. И если бы врали, было бы полегче противостоять; но Они всегда держат слово. Нам нельзя поддаться. Решая, что будет включено в эти списки, а что нет, мы формируем жизнь десятков тысяч человек. Судьба Края в наших руках.

Я инстинктивно оглянулся на вход в Крипту.

- Они нас слышат, правда?

Отец кивнул.

- Они всегда слышат. В отношении противника, который намного мощнее и на столько же хитрее, единственной стратегией может быть только правда.

Для меня все это звучало весьма подозрительно. Слишком уж сильно пытался он меня убедить. Был таким настойчиво откровенным…

Наблюдатель подсовывал мне ироничные реплики, но я сдержался.

- Противник? – лишь скривился я. – Если мы начнем так считать… Паранойя. И эти списки… Собственно говоря, зачем они?

Отец вновь повел меня в Палатку Совета. Иосифа не было: лысый старик громко храпел. Отец открыл свой блокнот, я склонился, чтобы посмотреть поближе. Всю первую страницу занимали перечни и описания стекла в самых различных видах, в основном, листового стекла, предназначенного для окон и посуды.

- Существует определенная граничная величина популяции и уровень привлеченной технологии, - тихо сказал отец, - которые требуются, чтобы осуществить постоянное производство данных материалов, машин, химических соединений – не сколько окупаемое, сколько вообще возможное. Так вот, наше общество слишком мало для производства большинства электрических устройств, лекарств или хотя бы вот этих стеклянных изделий; не вспоминая уже о более сложных вещах. Здесь в игру входят еще минералы, приправы – например, перец; мы сами не добываем или выпариваем соль из морской воды; сахар с южных ферм тоже самого паршивого качества… Понятное дело, мы могли бы удержаться на том же самом жизненном уровне, развернув более высокие технологии – но это была бы уже стопроцентно верная дорога в ад.

- Потому, вместо этого – мы торгуем с Ними. Но это же верх лицемерия.

- А какая еще торговля могла бы здесь осуществляться? Чего такого мы могли бы предложить? – Отец покачал головой. – Нет. Просто-напросто, они делают нам услугу. Это все подарки.

- Выходит, даже само название уже ложь. – Я вышел из палатки. – Торг. Как же!

- Почему, здесь происходит множество взаимных обменов и денежных сделок между обитателями Края. Попросту те, в которых посредником является Совет… они всегда более выгодные для всех сторон.

- Лицемерие, лицемерие.

Отец внимательно глянул на меня.

- Не глупи. Ты же не веришь во всю эту экстремистскую чушь.

Я пожал плечами.

- Разве правда не выглядит так, что, по сути дела – сознательно или бессознательно – каждый из нас заключает определенный договор, частный Завет, самовольно выбирая границы того, что допустимо, что еще остается для человека, что человеческое – а что уже нет?

- Никто не делает этого сознательно. Какое это лицемерие ты имеешь в виду? Хочешь?

Он угостил меня сигаретой. Мы молча курили. Старик храпел.

Когда я снова вернулся к Бартоломею, телескоп вновь был в идеальном состоянии.

* * *

Коляй, брат тетки Сйянны, человек глубоко религиозный, могучего сложения и, как правило, флегматичного темперамента, появился, когда Сйянна в очередной раз продлила свое пребывание в имении. Меня разбудила их ссора: Коляя и Бартоломея. Я спустился на площадку между этажами, глянул через поручни лестницы. Коляй стоял над стариком и тыкал выпрямленным пальцем в воздух, подчеркивая жестом сильнее акцентируемые слова.

- Думаешь, что я не знаю? Думаешь, что не понимаю? Ты был стариком еще тогда, когда бабка Эвелина была молодой. Играешься временем. Ты не человек! Продался за долголетие. И заражаешь других. Ты ходячая Перверсия, Бартоломей.

- Ни к чему я ее не уговариваю, - ответил Бартоломей, еще глубже втискиваясь в спинку дивана.

- А не нужно уговаривать. Достаточно подавать пример. Зло ведь не навязывается насильно – мы выбираем его, поскольку оно привлекательнее.

- В мрачном мире ты живешь, Коляй.

- Дело твое. Сйянна больше к тебе не приедет.

- Очень неприятно.

- Пустые издевки. Чтоб ты сгнил в одиночестве!

- Аминь.

Коляй стиснул ладонь в кулак и, казалось, сейчас ударит Бартоломея, но в последний момент сдержал удар. Развернулся на месте и вышел ровным шагом.

Я спустился вниз. Бартоломей глянул на меня, по-ленивому удивленный.

- Он и вправду запретит ей приезжать? – Я подошел к окну, выглянул. Они как раз забирались на козлы повозки, верховые лошади были привязаны за ней. Сйянна что-то говорила. – Как, "ходячая Перверсия"?

- Ты же, верно, знаешь их, перепуганных одним тем фактом, что живы. Он не говорит от имени всей семьи.

- И сколько тебе лет на самом деле?

- Скоро триста.

- О! Так все-таки! – (Те уже отъезжали). – Часть твоего договора?

- Нет, побочный результат чего-то другого. В Органе Света… А-а, впрочем…

- Уехали.

- Вернется.

- Ее ты заразить не пробуешь. А меня?

- Чем? – рассмеялся старик. – Любопытством тебя уже заразил. Теперь ты замечаешь чудеса, в отношении которых раньше был слепым. Остальное придет само.

- То есть, ты не до конца ошибался.

- Естественно. – Он перестал смеяться. – У меня никогда не было своих детей.

Сйянна вернулась через два дня.

* * *

Чудеса, в отношении которых я раньше был слепым… Слишком большое слово для мелких вещей, но, может, и заслуженное. Все начинается от удивляющих сравнений. Если накопишь достаточно большой запас достаточно дифференцированных знаний, аналогии начинают появляться даже чаще, чем тебе того хотелось бы; они возвращаются, словно настырные мухи, хотя ты их все время отгоняешь. Накладывающиеся один на другой образы, астигматические рентгеновские снимки, как в том случае, когда одним глазом гляжу в глубины центра галактики, а другим – на лицо Сйянны. Так в уме нарождаются эксцентрические симметрии.

Способ, посредством которого садовник занимается своими растениями, то защищая их от избытка солнца и воды, то добавляя в почву удобрения – и способ, посредством которого Они без какой-либо выгоды одаряют нас роскошными предметами. Эскизы сечений нервной системы животных – и эскизы гипотетического разложения волокон Темной Материи во вселенной. Окрашенные очертания разбухающей колонии одноклеточных – и черная Перверсия на западном горизонте.

Величайшее мое поражение заключалось в том, что я, в свою очередь, не смог заразить этим Сйянну. Часть моего мира оставалась для нее недоступной, мне приходилось делить время и ограждать мысли. Снова распорядок моего дня у Бартоломея изменился: по полуденные и вечерние часы теперь принадлежали Сйянне. Мы заранее знали даты нашего пребывания в "имении"; и было само собой понятно, что они должны покрываться.

Когда же начались наезды конокрадов, и я два раза подряд пропустил визиты у Бартоломея, вместе с остальными гоняясь за бандитами по пустошам Края (длилось это как бы не месяц; всех их мы так и не поймали) – я даже и не удивился, узнав по возвращении, что Сйянна за это время приезжала на ферму, чтобы узнать, ничего ли со мной не случилось. Но меня тронуло кое-что другое.

- Очень милая девушка, - бросила мать, не поднимая взгляда от варенья, которое как раз варила. – Вы уже подумали про дату свадьбы?

- Ну, знаешь! – вспыхнул я. – Это совсем даже и не…

- Что?

- Ничего.

- В любом случае, дай нам знать заранее.

Поскольку сам я понятия не имел, что об этом думать, рассказал об этом разговоре Сйянне. При этом я не смог удержаться, чтобы не захохотать, так что она тоже, конечно же, засмеялась. А потом повернулась на спину и засмотрелась в небо (мы лежали в сожженной солнцем траве, в продольной балочке за садом).

- А ты представляешь ее себе?

- Что?

- Нашу свадьбу.

Наблюдатель слегка запаниковал, я чувствовал, как он мечется у меня в мозгу, сразу же за глазами. Потребовалось какое-то время, чтобы я преодолел первые инстинкты – инстинкты сбежать в шутку, издевку и цинизм.

- Я не настолько смел, - ответил.

- Ммм?

- Дать кому-либо подобное обещание. Связать этого человека на всю жизнь. Ты меня понимаешь? – Я повернул лицо к Сйянне. Та все еще глядела в небо. – Это… это… это как бы я взял заложника. Пожизненно. Ккк будто бы… как будто бы… привил тебе паразита, который…

- Паразита??? – Наконец-то она глянула на меня. – О Боже!

- Как ты не понимаешь? – Если бы я не лежал, то размахивал бы сейчас руками. Продолжение проклятия неожиданных аналогий: мы говорим на тему А, А приводит на ум Б, начинаю говорить об этом; говорю, говорю, и, не окончив еще предложение, Б ассоциируется для меня с В, В – с Г, Г – с Д, и все они ассоциируются друг с другом, и так вырастает барочная конструкция, абстракция, объясняющая мир с поразительной легкостью; посему я пытаюсь по мере разрастания ее рассказать, перебивая сам себя, запинаясь и подбирая слова; и когда мои губы начинают второе предложение, мысли мои уже заняты проблемами Э, Ю и Я; первоначальная тема перестает меня интересовать, так что я, устыженный, замолкаю, не понятый в очередной раз. Дальше всего мог проследить мои ассоциации Мастер Бартоломей, потом Даниэль; Сйянна располагалась на третьем месте, намного ниже. Зато с ней я, чаще всего, не чувствовал себя смущенным нелогичными выводами. – Не понимаешь? Ведь это же нужно быть ангелом, чтобы иметь возможность от всего сердца дать подобную клятву! Я не имел бы отваги обречь кого-либо…

- Обречь? – снова перебила меня Сйянна.

Я взял ее за руку.

- Здесь нет возможности отхода. Не будет другой молодости, другого выбора, другой жизни. Поклянешься, и ффух, пропало. Разве что, если бы кто был ясновидящим… Но так? Знаешь ли ты меня? Знаю ли я тебя? Впрочем, люди меняются. Я сделал бы себя самой важной особой в твоей жизни! И если… Не понимаешь? Ведь это ужасно!

- Но как иначе? Вообще отказаться от выбора? Нет: ты просто выбираешь, оцениваешь риск. На основании того, что знаешь; на что надеешься; среди тех, кого узнал… Понятное дело, это лотерея. Ну чего бы хотел ты? Гарантий?

- Просто, хотел бы быть более уверенным в самом себе.

Сйянна повернулась на бок, шепнула мне на ухо:

- Каждый бы тогда сбежал, поверь мне.

Я поднес ее ладонь к губам, поцеловал тыльную, затем внутреннюю часть, пахнущие травой. Она уже не улыбалась, глаза блестели. Искусные абстракции бледнели с каждой секундой.

Через полгода мы поженились. Тот разговор был наиболее близок предложению из всего того, что сказали друг другу до и после того.

* * *

Конечно же, я обманул ее доверие. Уже после рождения Сусанны, когда Сйянна снова забеременела – эта ее неожиданная резкость, это отвращение к прикосновению, взрывы идиотских претензий на фоне плача малышки, у которой режутся зубки, постоянная усталость в глазах и в теле – я ездил на Торг, отец вытаскивал меня, чтобы я прислушивался к заседаниям Совета; там же я помогал в распределении дареных вещей – она приезжала с юга, вместе со своим кузеном, за лампочками, бумагой и лекарствами, оставалась на долгие ночи Торга, когда все развалины и палаточный городок пульсируют огнями и тенями, голова кружится от незнакомых лиц – теплое вино и теплый полумрак, она смеялась и проводила кончиками пальцев по моему лцу, предплечью, по груди, ее радость, ее явное удовольствие моей близостью – и я попал в зависимость. Катрина; она и другие. Дома же – Сйянна; и каждый взгляд на нее – нож в сердце. Я обманул ее доверие, как и знал, что обману. Чувство вины обращало меня против ней: теперь уже я не имел права замечать в ней ничего красивого, ничего доброго; теперь я убеждал сам себя, что ведь и она несет за это ответственность. Потому и я сделался резким, избегал прикосновений, провоцировал скандалы. Во рту вкус горечи и железа, язык деревянный. Ведь я же ее предупреждал! Я же был честен.

На свет появился Петр. Распался Титан, и один из новых спутников Сатурна я назвал именем сына. Лариса выходила замуж.

Лариса выходила замуж, и кандидатом в зятья оказался двоюродный брат Катрины. Меня сразу же охватили плохие предчувствия, но, казалось, безосновательные. Только лишь как-то ночью, во время весеннего перегона табунов, Лариса пришла ко мне, когда я стоял на страже возле уже погашенного костра (снова ходили слухи о бандитах). Какое-то время мы сплетничали о родственниках. Я угощал сестренку травяной наливкой Ратче. В конце концов, речь пошла про ее планируемую свадьбу. Оба мы говорили уже не слишком четко, зевая и сонно пялясь в темноту. Лариса сказала о женихе что-то, чего я не понял, мысли уже работали на пониженных оборотах.

- Что?

- Что прострелила бы ему ноги, если бы утворил подобное свинство мне.

- Какое свинство?

- Разврат в тени Крипты, как сказал бы Пастор… А там жена с младенцем, и второе дитя на очереди. Собственно, а как еще ты мог бы больше насвинячить?

- Что-нибудь придумаю, дай время. – (Но это уже говорил Наблюдатель, не я; Наблюдатель по-глупому скалился, я же – молча втягивал голову в плечи).

- Наверное, в конце концов, я ей расскажу.

- Лариса…

- И что? – бросила та с пьяной агрессивностью.

Я отвел взгляд от ее глаз.

- Ты вообще хоть любишь ее? – спросила она.

- Ну, знаешь…

- Ну…?

- Скажи, что ты под этим понимаешь, а я скажу – люблю ли ее.

Тут она уставилась на меня в понуром изумлении. Выпрямившись и откинув голову, Лариса сделала приличный глоток из бутылки – только тогда отвела взгляд.

- Что с тобой случилось? – тихо спросила она, откашлявшись.

А что, собственно, должно было со мной случиться? О чем, собственно, она говорила? О чем хотела узнать?

- Существуют такие пространства… - буркнул я. – Такая громаднейшая пустота… Кости мерзнут. Помнишь, как ты пряталась под лестницей? Я…

Она уже почти спала.

- Этот твой Бартоломей…

- Что: Бартоломей?

Лариса что-то пробормотала, закрывая глаза; я снова ничего не понял.

Разбудила нас перед самым рассветом дрожь земли – перепуганный табун, это небольшое землетрясение. Лошади мчали уже почти что галопом; нужно было прийти в себя раньше, но спиртное притупило чувства и замедлило реакцию. Лариса первой вскочила на Пламя (Пламя, дочка Огня), не расседланную на ночь, точно так же, как и мой Кипяток. Она поднялась в стременах и, ругаясь на чем свет стоит, указала на розовеющий восточный горизонт. – Гонят их к реке! – Я еще не успел взобраться на Кипятка, а она уже скакала за табуном. Я помчался за ней; тень силуэта скачущей лошади и ее, прижавшейся к шее кобылы, на фоне краснеющего неба выделялась плоским контуром – движущаяся дыра в кругозоре. Что-то двигалось еще: черная волна голов, спин и грив. Что вызвало эту лавину? Где-то в этой массе должны были скрываться бандиты. Реки не было видно. Все это разыгрывалось на пространстве шести или восьми квадратных километров. Кипяток пошел растянутой рысью, и тогда раздались выстрелы. Грохот дошел до меня уже размягченным, растянутым, с призвуком эха. Один выстрел, затем второй, потом очередь из трех выстрелов, и краткая, нерегулярная пальба; стреляло три или четыре человека. Я инстинктивно потянулся за штуцером. Тем временем, табун, как один, завернул и мчался прямо на меня. Я дернул поводья, направляя Кипятка по касательной. Тень Ларисы слилась с тенью табуна – на меня надвигался многоголовый скат, грохот нарастал. В этой массе я начал замечать всадников. Один отделился и повернул в мою сторону. Лариса? Они, понятно, видели меня значительно лучше, чем я их, глядя под свет. Я снял оружие с предохранителя. Оказалось, что это Иезекииль. – Влево! - кричал он. – Влево! Возьмем их с другой стороны! Сейчас их гонят! – Он проскакал мимо меня. Мы помчались по длинной дуге, на ее средине снизив скорость, ожидая появления конокрадов. Снова началась стрельба, табун еще сильнее ушел от реки. От многоголовой тени оторвались четыре силуэта. Иезекииль дернул за поводья, так что его конь чуть ли не присел на зад. Иезекииль соскочил, вынул винтовку, прицелился и начал стрелять. Те четверо остановились, но, видно у них не было выхода – слева река, справа табун, сзади стреляют, спереди стреляют, с тем, что стреляет один человек – они тут же двинулись заново, и кто-то из них даже ответил огнем – и Иезекииль упал от второй пули. Я как раз спешивался с Кипятка, одна нога в стремени, вторая в воздухе, буквально доля секунды: они мчатся на меня, Иезекииль хрипит на земле. То ли это Кипяток дернулся, и я потеряв равновесие свалился с коня? Или в этом было какое-то решение? Теперь мне вспоминается по-разному. Что же точно: я встал там, поднял штуцер, посчитал вдохи-выдохи (мне уже были видны лица бандитов), и после десятого вдоха-выдоха нажал на курок. Вдох, выстрел, выдох, выстрел, вдох, выстрел. Кипяток и конь Иезекииля, испугавшись, отбежали – так что теперь я не мог смыться. Стоял и стрелял. Никакой дрожи в руках, никаких отчаянных мыслей – только движения руки и глаз, механика тела. Понятное дело, что они тоже ответили выстрелами. Пятьдесят, сорок, тридцать метров. За десять шагов от меня упал последний, я видел его глаза, широко раскрытые в смертельном изумлении; черный с белыми пятнами конь конокрада промчался рядом, на расстоянии вытянутой руки. Я не протянул свою – холод и дрожь добрались до моей груди, до головы. Я еще хотел подпереться ружьем, но потерял равновесие. Упал навзничь, воздух ушел из легких. Мертвые глаза Иезекииля глядели спокойно. Я повернул голову. Восходило солнце. Все было красным, именно в таком багрянце я любил засыпать. Эти пространства…

* * *

Раз уже я их всех обманул, и они посчитали меня героем, границ для игры Наблюдателя не было никаких, он начал рецензировать каждое мое слово, каждый жест – и фальшь теперь стояла за каждым разговором, за каждым взглядом. Герой! Я лежал в нашей спальне в имении Бартоломея – дырка в ноге, дырка в брюхе, половина тела в бинтах, капельница в руке – и принимал очередные визиты: Доктора, Пастора, моей семьи, родных Сйянны. Дети глядели на меня с набожным уважением, слишком оробевшие, чтобы подойти поближе к кровати. Наблюдатель был в своей стихии.

Могло показаться, что новая жизнь вступила и в Сйянну. Теперь я был зависимым от нее, теперь я был под ее контролем двадцать четыре часа в сутки, даже до телескопа не мог добраться. Более того, она тоже поддалась обману. – Вот видишь, - говорила, - все это зависит от ситуации; если у тебя есть время принять решение, ты не бежишь. Хотя наверняка должен был. - Действительно? Решение? Память уже успела с дюжину раз преобразовать воспоминание того момента, я уже не мог отличить записи ничем не прикрытых впечатлений от последующего представления о них. И чего только в тех воспоминаниях не было! Под самый конец, когда уже терял сознание, в разреженном алом облаке ко мне приходила даже юная прабабка Кунегунда в зеленом платье и с карминовой розой в черных волосах. Точно так же, как призрачное, я мог классифицировать и все воспоминание. Это я убил бандитов, или, к примеру, Иезекииль стрелял чуть дольше?

От скуки я начал учить Сусанну читать. Она и так проводила у меня много времени, а поскольку я практически не выпускал книги из рук, вопросы должны были прозвучать раньше или позже. Это были книги из библиотеки Бартоломея (очень скоро ее запасы должны были исчерпаться), и вот я поймал себя на том, что читаю дочке по буквам названия созвездий и поясняю изображения неба. Ясное дело, что она ничего не понимала, только важным было не это. Зато я запомнил чувство, которое меня тогда охватило: что я изменяю ее, а собственно – творю; что уже ничто не сотрет из нее тех часов, проведенных со мной; что здесь я проектирую во взрослую Сусанну определенные образцы ассоциаций, матрицы понимания, ба! способы восприятия мира – которые с места исключают миллионы вероятных путей ее жизни. Не посредством самой науки чтения – но посредством того, как я отвечал на вопросы дочки, как вел в ее присутствии по отношению к Сйянне, Бартоломею, семье; посредством всех тех вещей, которые я отмечал у собственного отца, в то время, как сам он считал, будто бы никто их не замечает; и посредством того подсознательного объятия, в которое я замыкал во сне Сусанну, когда та засыпала у меня на груди – пополуднями, теплыми, душными пополуденными часами. Солнце тогда вливалось через полуоткрытое окно прямиком из зеленого сада, вместе со всеми запахами и отзвуками весны, точно так же усыпляющими; какая-то блаженная тяжесть спадала на людей (из этих красок и той полу-тишины), кровь густела в жилах, мысли в голове, и так засыпалось, особенно – в болезни, в постоянной усталости организма: рот приоткрыт, дыхание громкое, книга на груди или на лице, открытая корешком кверху; постель сбита ниже пояса, дитя, втиснутое в смятую пижаму… Ведь Сусанна засыпала первой, и это были чары, переломить которых я не мог – теплое и мягкое тельце медленно дышащего ребенка. Оно до такой степени являлось продолжением, расширением моего тела, что я просыпался в ту самую секунду, когда Сусанна открывала сонные глазки. А ей тоже многого не было нужно: тень матери в двери.

- Вы мне снились, - сказала она, присев на краешек кровати. – Именно так.

Сусанна снова уже закрывала глаза, так что мы разговаривали шепотом.

- У меня уже почти ничего не болит. Могу ходить.

- Лежи, швы могут разойтись.

- Она у нас очень умная.

Сйянна осторожно взлохматила волосы дочурки.

- Это в ней от тебя.

Я прикрыл ладонь Сйянны своей. Жена склонилась надо мной. Ее глаза блестели от лучей пополуденного солнца. Снова мы лежали в той покрытой травой балочке за садом – или это была тень кладбищенского дуба…?

Бартоломей тяжело шаркал ногами, его Сусанна слышала еще в коридоре.

- Спите, спите, - буркнул он, заглянув в спальню тем вечером. – Я потом приду.

- А что случилось? – спросил я, протирая глаза.

Он замялся, затем, переступив порог, замялся еще раз; в конце концов, придвинул себе стул и сел. Сусанна подглядывала одним глазом. Он подмигнул ей, поискал в карманах халата и нашел яблоко. Но девочка, вместо того, чтобы есть, начала им играться, катая яблоко по мне.

- Ты видел Орган Света, - сказал Мастер Бартоломей.

- Ага.

- Как часто заглядываешь?

- Я знаю…

- Нужно каждую неделю. – Очередной раунд поисков и очередная находка: трубка. Набил, закурил. – Я как раз там был. Появился цвет.

- Ммм?

- Никаких сомнений, четкое окрашивание. Я, как тебе известно, уже более двухсот лет назад…

- Ах, так.

- Таак.

- Традиция, да?

Он пожал плечами.

- Тебе не хочется? Кто-то должен. А я не вижу другого кандидата.

Я приподнялся на локте.

- Сейчас?

Бартоломей снова пожал плечами.

Я снял с себя Сусанну, посадил на кровати рядом. Медленно встал, подпираясь тростью. Мастер Бартоломей подхватил меня под плечо. Я поковылял к металлической лестнице. Спускались мы молча, Бартоломей сопел сквозь стиснутые на трубке зубы, когда я слишком сильно наваливался на него. Чувствовал, что шов под ребрами постепенно расходится.

Когда мы прошли поворот, я увидал, о чем он рассказывал: одна из трубок Органа – длинная, согнутая в виде буквы "U" – пульсировала интенсивной синевой. Сила исходящего от нее свечения была настолько большой, что изменяла окраску света во всем подвале.

Я присел на останках аккумулятора. Мастер Бартоломей покопался в тайнике под Органом и вынул стеклянную чашу. – Традиция, - криво усмехнулся он через плечо. Наблюдатель ответил такой же усмешкой. Бартоломей вытер чашу полой халата, после чего ударил чубуком по синей трубке – та лопнула, и синева полилась в чашу.

Он подал мне ее, я ее принял и выпил светящуюся жидкость в четыре глотка. Какая-то часть пролилась на подбородок, вытер предплечьем.

- Гдле…? – Я откашлялся и повторил. – Где?

- Медуза, четыреста пятьдесят световых лет. Во всяком случае, так указано в индексе Органа, но…

Я уже не слышал; ее излучение палило кожу, выжигало глаза, просвечивало кости, я спадал в ее колодец словно птица с перебитым позвоночником. Холодный воздух звездной ночи шумел у меня в ушах – хотя, естественно, никакого воздуха там не было; зато вот звезды…

- Репрозийный шок! – кричал мне на ухо Бартоломей, пытаясь поднять меня с пола. – Дыши глубже! Дыши!

Я дышал.

* * *

Из лексикона древнего знания: "репрозиум" – эффект, а так же аппаратура, применяющая эффект Рейнсберга / Эйнштейна – Подольского – Розена. Пара репрозийных зерен, объединенных на уровне квантовой неуверенности, остаются одно с другим в нуль-временном сопряжении, независимо от разделяющего их расстояния. Ничто не может двигаться быстрее света – за исключением информации. И этого вполне достаточно.






Astronomical Portal
www.galactic.name

Copyright © 2007- 2024 - www.galactic.name

підтримай
наш сайт!